Выбрать главу

— Лучше, если ты сам пойдешь, позовешь ее. Ее зовут Труута.

Папа решил, что не расслышал. Приложил руку трубкой к уху. Спросил:

— Как? Туута?

Вышел за калитку. Поглядел по сторонам. Никакой девушки. Никого. Постоял растерянно. Скрылся в ельнике. Там он крикнул:

— Туута! Не бойся!

Из окна задней комнаты было видно, как они шли вместе. Впереди босой папа. Труута устало несла свою котомку. То и дело меняла руку. Но лицо ее, никогда не выдававшее мыслей, было радостно-улыбчивым.

Папа показал ей, куда повесить пальто. Она повесила рядом с его широкополой шляпой.

Я пошла следом за папой в кладовку. Вот уж чего не ожидала! Соленая салака. Яйца. Хлеб. Мука и крупа. И мясо засолено!

Всюду чувствовалась рука Маннеке. Воронки и поварешки развешаны на крючках вдоль стены. Ничего из старых вещей не выбросила. Даже старинную деревянную миску с маленькой чашкой посередине. В саму миску клали кашу, а в чашку — соль. Я не помню, чтобы в нашей семье когда-нибудь пользовались этой древней крестьянской посудой. Просто ей принадлежало в доме почетное место. Как память о предках. Может быть, еще со времен барщины.

Там же, где всегда, — возле плиты — стояла наша плетенная из ивовых прутьев корзинка для картофеля. Я велела Трууте чистить картошку. Папа разводил огонь в плите. Жарил солонину. Бил на сковороду яйца.

Я спросила, какой налог с каждой курицы?

— Сорок семь яиц в год, — сказал папа. — Лично генерал-комиссар сам с немецкой точностью установил: в феврале — два, в марте — пять, в апреле — восемь, в мае — двенадцать, в июне — восемь, в июле — четыре, в августе — четыре и в сентябре — четыре.

Я проветривала кухню от чада. Закрыв глаза, стояла на пороге, вдыхая запахи мокрой земли. Разулась. Прошлась босиком по траве.

Папа позвал есть.

Труута сердито отгоняла мух от еды. Действительно, мерзкие. Нашли, где заниматься любовью! Мои кудряшки вызвали у папы смех.

— Голова как куст ивняка, — сказал он. Радостно следил, как мы уплетали за обе щеки. Заставлял пить молоко. Но в нас уже больше не лезло. Он похвалил меня. Заметил, что я упитанная. Пришлось сказать, что это благодаря одному доброму лагерному охраннику.

— Может быть, его из-за нас расстреляли.

— Немец, что ли? — спросил папа.

— Ну да.

— Среди них тоже люди попадаются, — считал папа.

Мухи потеряли всякий стыд. Лезли кусаться.

— Ай! — пожаловалась я.

От обжорства и пасмурной погоды клонило в сон.

— Что же с нами будет? — спросила я.

Папа сел покурить перед раскрытой дверкой плиты. Почесал за ухом. Словно искал там совета. Обещал что-нибудь придумать.

Придумал-таки. Отвезти меня завтра рано утром в усадьбу Кобольда. Там жила моя сестра. А Трууту отвезет к Коллю Звонарю. До сих пор все получалось складно.

Я прогнала папу из кухни: мы хотели помыться. Распухшую руку намазала сливочным маслом. Выгладили блузки. Выстирали чулки. Начистили туфли. Они блестели, как жуки.

Мой родной дом! Трогала все рукой. Ни время, ни Маннеке не смогли вывести отсюда запахи и воспоминания детства.

Мирт на подоконнике. Кусты сирени за окном. Скворечники, сооруженные моим братом Тобиасом. Но трещотка, отгонявшая птиц от ягодных кустов, — нововведение Маннеке.

В детстве мы съедали яблоки совсем еще зеленые, горько-кислые. У нас не хватало терпения дождаться, пока покраснеет смородина. Не помню, чтобы получали вволю супа и хлеба. Папа говаривал, что хлеб у богатых, у бедняков — дети.

Рассматривала себя. В нашем старом подслеповатом зеркале, покрытом мушиными точками. Оно показывало, что могло. Ведь я испугалась, когда папа сравнил мою голову с кустом ивняка. Хорошо еще, что не спросил, не в концлагере ли мне сделали перманент. К счастью, он ничего в этом не понимал. Но для сестры ответ следовало заготовить заранее.

Подтянула вверх гирю на часах. Раньше здесь у нас висели другие старые восьмиугольные часы, и с ними были связаны воспоминания детства.

Каждую весну появлялся в деревне бродячий часовщик Леандер. С раздвоенной черной бородой. Мы, радостно покрикивая, бежали к воротам ему навстречу. Целый день стояли плотно обступив стол, на котором мастер разбирал часы. Раскладывал колесики и пружинки. Чистил. Промывал. Снова собирал.

На вопрос, что с восьмиугольными, Леандер отвечал:

— Ленивые, не хотят ходить.

В течение дня мастера трижды приглашали откушать. На обед кормили яичницей с салом и молочным супом с клецками. Этот день был торжественным, как государственный праздник. Вечером, после чая, собрав инструмент и пустив часы, он прощался с каждым из нас за руку. Жизнь продолжала тикать дальше. Но ленивые часы вскоре снова останавливались. И мы начинали ждать следующей весны и Леандера.