Выбрать главу

Мяртэн заметил только ее неестественно румяные щеки. Я с улыбкой положила ему руку на плечо.

— Я сказал что-то не то? — спросил он.

На площади Испании три молодых гитариста по старинному обычаю праздника Примаверы начали петь. Они пели, обращаясь к закрытому окну, и лишь в конце третьей серенады в окне появилась девушка. Юноши обнажили головы и отвесили ей глубокий поклон. Синьорина поблагодарила их спокойно и с достоинством, после чего сразу же исчезла из окна.

Это было не в силе современных танцплощадок. О-о! И как благодарны были им римляне за такой анахронизм.

— У них все еще только впереди, — сказала я об этой девушке и юношах.

Мяртэн оперся о балюстраду и следил за течением людской реки по площади. Он не имел привычки вдаваться в излишние подробности.

Мяртэн вообще мало говорил. Возможно, мир Мейлера и Константина был ему чужд, а возможно, ему нечего было добавить от себя. Я видела, как порой ему надоедали наши бесплодные обсуждения и остроты, без которых люди искусства не могут обойтись.

Но я была уверена, что Мяртэн успел лучше нас проникнуть в суть явлений и в своих выводах ушел дальше нас.

Гуляли на Капитолийском холме.

Уже давно наступила ночь.

Отдельные окна еще подстерегали приход Примаверы.

Два молодых волка метались за решеткой в садике.

— Что случилось с твоей матерью, Сась? — спросил Мяртэн.

— Ее нашли в пруду. Я смогла ее понять лишь много лет спустя.

Молодые волки за решеткой были низенькие, светло-серой масти. Мне хотелось подозвать их поближе.

— У тебя ничего нет — дать им? У меня тоже нет. Как жаль.

Я тихо позвала их, но волки не обратили на это ни малейшего внимания и по-прежнему продолжали свою бессмысленную беготню по протоптанной дорожке взад-вперед. У некоторых людей такая манера говорить.

Моя мать рано осталась вдовой. Ей еще не было и тридцати пяти, когда умер мой отец. Мы вместе каждое воскресенье ходили на кладбище. Но во время войны у нее вдруг появился поклонник. Я не хотела понять, что мать нуждалась в поддержке, и осуждала ее, как за ужаснейшее предательство: как могла мать любить еще кого-нибудь, кроме меня и отца.

— Мяртэн, дети в большинстве случаев жестоки по отношению к своим родителям.

— Я не был жесток, — сказал Мяртэн.

— Может быть, ты и не был.

А я была. Болела своей болью: наш ребенок умер. Мяртэн бесследно исчез. И еще этот Шнурке, который хотел лишить меня матери. Каждый раз, когда Клаус должен был прийти к нам, я видела в глазах матери радость ожидания.

— Твой Шнурке явился, — объявляла я ей.

— Почему мой? — спрашивала мама смущенно.

— А чей же?

Фамилия Клауса вовсе не была Шнурке, я прозвала его так из-за смешного звучания этого слова, чтобы сделать матери больно. С Клаусом я тоже обходилась грубо и гневно отвергала попытки матери примирить нас. Хотя в то же время я глубоко страдала, что обижаю мать.

Клаус был моложе ее, красивый мужчина, и, надо признать, он всячески заботился о ней.

Но неожиданно выяснилось, что Клаус — платный агент полиции, и тогда мама совершенно потеряла самообладание. Я видела, что с нею происходит, но не нашла подхода к ней. Она хотела сама преодолеть свою трагедию. Не смогла.

Однажды, когда я вернулась с работы, меня ждала, как и всегда, теплая еда в нашей желтой печи. Это было в последний раз. Как прощанье. Вместо письма.

Ох эта желтая печь, эта желтая печь. Через всю мою жизнь.

Беспокойство волков становилось непереносимым, меня приводила в отчаяние их тупая беготня. Они не знали, что являются символами, и поэтому должны будут всю свою жизнь пробегать за тюремной решеткой. Для того чтобы напоминать римлянам легенду о своей прародительнице, которая выкормила Ромула и Рема.

— Клаус был немцем? — спросил Мяртэн.

— Нет. Он не был немцем.

С напряженным лицом он глядел сквозь решетку клетки.

— Тот, кто выдал меня, и те, кто первыми меня допрашивали, тоже не были немцами, — сказал он.

Я напомнила Мяртэну, что на протяжении всей своей истории эстонцы мало берегли друг друга и не умели держаться сплоченно. Среди нас, эстонцев, это давно уже не секрет, но то же самое сказал Мяртэну в лагере один француз.

— Ваша беда, — сказал он, — состоит в том, что вы ведете себя как большой народ, а такой роскоши вы не должны себе позволять.