Я думала: как много столетий потребовалось человеку, чтобы стать утонченным, как много усилий и тяги к утонченности. Теперь прыгают обратно, на дерево. В пещеру. Жирные, свалявшиеся волосы, немытое тело, грязные ногти, пропотевшая одежда и вонючие ноги. Стоит приблизиться к такому, и уже начинает тошнить. Этого будто бы они и добиваются. Спрашиваешь: «А для чего?» — «В знак протеста».
Я поняла цель театра шока, во имя чего он разражался своими буйными припадками падучей и чего добивался. Почему бы и нет, можно и так, ведь это тоже способ.
Театр не должен быть идиллическим представлением и усыпителем. Он должен заставить зрителя активно соразмышлять. Он должен разрушать все, что привычно мещанину, все, что ему приятно. Он должен подложить мину под благополучие мещанина и лишить его хеппи-энда.
Также и актеру требовалась физическая возможность раскрыться в игре. Он тоже хотел показать кулак и язык тому, что ненавидел. Но я знала, что вызвать истерию — не такое уж большое искусство, что это гораздо проще, чем сохранить в человеке человека.
Но тогда, стало быть, положение дел в мире из рук вон плохо, если театр оказывается не в состоянии иначе призвать человечество к разуму, как только при помощи шока.
Я ничего не говорила своему сыну об этих мыслях, когда он восторгался шоковыми пьесами, которые видел. Но я знала и то, что он с иронией относился к моей роли Клеопатры и к моему стилю игры, хотя мы никогда об этом с ним не говорили.
Эти мысли вызвали у меня беспокойство и ощущение беспомощности. Я говорила себе: «Сомневайся! В этом твой единственный выход».
Мужчины сидели в самой светлой части номера.
Так оно было лучше: темнота скрадывает морщины, зато яркий свет и огонь грубо подчеркивают следы, оставляемые временем.
Мяртэн наполнил мой бокал из пузатой винной бутылки Анны Розы. Мяртэн стоял совсем близко, и мне хотелось ощутить его касание. Я оперлась рукой о стол, хромавший на одну ногу, и вино плеснуло через край стакана на мои пальцы.
Сквозь стены и потолок струилось возвышенное настроение. Наши товарищи в своих комнатах отмечали праздник.
Под моим локтем зашатался стол. Я позабыла об опасности, и вино вновь расплескалось. Мне становилось все тоскливее. Мы с Мяртэном могли бы сейчас бродить по берегу Тибра.
Мейлер объяснял, что правда всегда революционна. Я пришла только что и не знала, о чем они рассуждали.
Константин усмехнулся, — положив руки на колени, он напомнил, что об истине не следует так кричать, поскольку все быки сразу начинают дрожать от страху, стоит только новой истине появиться на свет божий.
— При чем тут быки? — спросила я.
— Когда Пифагор открыл свою знаменитую теорему, он от радости принес в жертву богам сто бычков.
Я произнесла светски:
— Ах!
Я никак не могла вникнуть в смысл этой истории. Разве для того я наводила красоту, чтобы слушать бесконечные мудрствования? Во мне поднималось чувство протеста. Хотя я сидела тихо. Следила, как выдохнутый мною дым висел неподвижно на одном месте. В комнате ему уже некуда было деться.
Вдруг я поняла, почему быки начинают дрожать, когда на белый свет появляется новая истина, и рассмеялась.
Спросила Мяртэна:
— Скажи, почему ты во время обеда был такой хмурый?
Он подкладывал пустую пачку от сигарет под хромую ножку стола.
Его разозлил поющий официант.
— Стоял на задних лапках, как собачка, лишь бы получить сувениры.
Я сказала:
— Это тебя не касается.
— Как не касается?
Стол все равно качался. Требовалось подложить туда еще что-нибудь.
— Если кто-то забыл, что он человек, а не пудель, забавляющий зевак, следует напомнить ему об этом.
— Ты ему так и сказал?
Мяртэн не ответил.
Мужчины заговорили о Цезаре, и это было даже интересно.
Когда Цезарь был верховным главнокомандующим, его официально называли «отцом родины». Имя его решили увековечить на стене капитолийского храма и воздвигнуть его бронзовую статую, у которой под ногами был бы земной шар и подпись: «Полубогу».
Но уже при жизни его возвели в число богов и титуловали божественным Юлием или Богом-Цезарем. День его рождения был объявлен государственным праздником, его статуи были установлены во всех храмах, клятвы давались во имя Гения-Цезаря.
Только интеллигенции не нравилась эта восточная мания величия и тирания. Интеллигенты были против.
Мейлер сказал: