— Что-то не так. Не знаю что. Наверно, мы должны смириться со своей жизнью.
— Это неизбежно, Ром.
— Разве для нас главное не в том, за что он каждую минуту может отдать жизнь? Ты думала об этом?
— Да, Ром. Думала.
Три ивы уже давно остались позади Йемеля. Ни одного облачка в небе; плоская серо-белая равнина и небо соединялись в бесконечной дали. По вечерам мела пронизывающая до костей поземка, а на рассвете где-то на холмах выли волчьи стаи. Долгими днями в этой бесконечной пустыне Йемель, старый бродяга, тосковал по домашнему теплу и сердечным человеческим словам. Он все время всматривался в даль — скоро ли деревня, где редкие деревья, церковь на возвышенности, замерзшее на заборе белье и окна с висящими на ниточках зелеными, синими, красными блестящими елочными шарами.
Он тосковал по высоким воротам заезжих дворов, по светло-синему дыму печных труб, по запаху портянок и мокрых валенок в теплом доме. И чем больше темнело, чем сильнее пронизывал ветер, тем уютнее казались дома — с высокими крылечками, с неуклюжими теплыми печами, с телятами и козлятами в комнатах.
Бухгалтер швейной артели Ибрагим Рахманов в первую очередь заботился о лошади, поил ее у деревенских колодцев, укрывал на ночь брезентом и тулупом и доставал сено.
Едучи в гору, он каждый раз выпрыгивал из саней и подталкивал их сзади или шел по начисто выметенной ветром дороге рядом с санями, положив руку на оглобли.
— Колхозная лошадь. Сдохнет, горя не оберешься, — вздыхал он.
Много раз на дороге им попадались замерзшие лошади с обледеневшей шерстью на холке, с оскаленными большими зубами. Иногда из-под снега торчали копыта или голова.
— Тяжелая будет весна, — зло произнес Рахманов.
— У вас тут только в войну стало так тяжело? — спросил Йемель.
— Да, так тяжело только теперь.
— Говорят, что в Такмаке и раньше бедствовали.
— В Такмаке полей под хлеб много, рабочих рук мало. Государственные поставки они выполняют из года в год, но самим колхозникам ничего не остается.
— Это почему же? — настойчиво добивался Йемель.
— Сейчас не время рассуждать, — сказал Рахманов. — После войны решим, как правильнее и как лучше, только сначала надо разгромить врага.
Облезлая русская церковь одиноко стояла среди равнины. Они промчались мимо нее, оставив позади себя крик вспугнутых галок, русло реки и вербы в глубоком снегу.
— Русская церковь в Татарии? — оглядываясь, удивился Йемель. Луковицы куполов, окрашенные синей вокзальной краской, были закрыты тучей любопытных галок.
— Часть деревень еще при царе перешла в православную веру. Что у тебя за дела в Казани?
— Абдулла посылает сестре продукты, старик сам не ездок. Просил меня: «Будь другом, отвези». Ну как я ему откажу, я ведь у него живу.
Рахманов понимающе кивнул. Он был небольшого роста, широкоскулый и большелобый. Карие глаза заботливо, дружелюбно смотрели на деревни, на животных, на женщин, на кашляющих детей.
В деревнях, где они останавливались, дети замирали у края стола и следили за каждым куском пищи, который исчезал во рту гостя.
— Молодка, а чего-нибудь тепленького, душу согреть, найдется?
Женщина отрицательно трясла головой.
— Неужели кипяточку не дашь?
В ведре на донышке остатки угля. Женщина соскребла их и направила трубу самовара в печь.
— Урожай у вас хороший был? — спрашивал Рахманов. Он развязывал платок, доставал из него замерзший хлеб и клал на печку оттаивать.
Женщина кивала.
— Под снегом тоже зерно осталось?
— Да, — отвечала женщина коротко, а глаза ее не отрываясь смотрели на хлеб.
— Хозяина нет?
Женщина качала головой.
— Всем тяжело, — утешал Рахманов.
Женщина кивала.
— А скотины нет?
— Нет корма.
— Как же ты живешь?
Женщина пожала плечами:
— На трудодни кое-что получаем. Горох и чечевицу, пшено, картошку давали…
— Все-таки дают! — обрадовался Рахманов. — Муж-то жив?
Женщина вдруг улыбнулась:
— Орден дали.
Такая радость была в ее голосе, что старик весело подмигнул карим глазом и поспешно нарезал брынзу. Дети обступили его. И женщина подняла шумевший самовар на стол.
Йемелю тоже пришлось выложить свою лепешку и нарезать замерзшее мясо.
С горькой улыбкой смотрел Рахманов на детей, сосавших кусочки хлеба. Как конфету.
Хлеб ты мой, хлеб! Мы-то знаем цену хлеба… Навеки должна каждая мать внушить своим детям уважение к хлебу и презрение к тем, кто дает хлебу заплесневеть или выбрасывает черствый хлеб.