Моя дорогая подруга, боевой товарищ, моя Лиечка. Ты просишь записать все, что пережила я за эти два суровых года. Смогу ли на бумаге передать всю горечь фронтовой жизни? Конечно нет. Но как хочу, чтобы ты поняла меня! О, ты поймешь, ты поймешь то, чего я и не смогу передать!..
Сегодня я не могу говорить: лужа, подернутая ледяной коркой, из которой я утолила жажду, мучившую меня и моих товарищей на марше, сделала свое дело, — горло, как клещами, сжало жестокой простудой. Я не говорю, а только слушаю и пишу в свободные минуты…
Ты помнишь день нашей первой встречи? Когда это было? Раньше всего вспоминаю 16 июня 1942 года. В этот день я прибыла на формирование нашей Сибирской добровольческой дивизии. Нежная, застенчивая, в модном костюме и туфельках на каблуках-«спицах», с чемоданом, в который не забыла положить хорошее платье (на случай выходного дня и танцев!!!). Сейчас, когда я сижу в ватных брюках, в фуфайке, в больших валенках, шапке, самой смешно вспоминать все. А тогда, стоя в строю, помню, возмущалась, встречай насмешливые взгляды тех, для кого война не была новинкой.
Вызывая по одному из строя, молодой офицер оглядывал пытливым взглядом каждого. Формировались роты, батальоны. Вызвали рядом стоявшую: «Гладникова!» Из строя вышла высокая, стройная, белокурая девушка. Ловко пригнанный вещевой мешок, выправка, сила. И рядом с ней — я. Я вышла вперед и покраснела до корней волос.
— Кем работали?
— Мастером.
— Куда желали бы пойти?
— В разведку.
Такой ответ рассмешил офицера, и он спросил:
— Медицинское образование есть?
— Нет.
— Пойдете в роту санитаркой.
Это уже было приказание, которое нетрудно узнать по интонации и твердости голоса.
— Я боюсь крови, — ответила я.
— В таком случае будете машинисткой в штабе.
— Нет, я приехала не в штабе сидеть.
Снова смех.
Итак, я в санроте. Да, я в санроте. Сейчас 9 часов вечера. Раненых отправили в тыл. Я пишу эти строки, а перед глазами раны бойцов, лица, перекошенные от адской боли. Они уезжают в тыл. И каждый из них сжимает от злобы кулаки, если руки не повреждены, и каждый из них шлет слова проклятия тем, кто сжег наши города и села, убил наших товарищей, родных…
(Пропуск, утеряно несколько листков.)
…Вот почему я не удивляюсь, когда встречаю картину, подобную той, которую мне пришлось наблюдать на переднем крае. Суровое лицо, прокопченное в землянке, черные как земля руки, обветренный, усталый, промерзший до костей — таким запечатлелся ты в моей памяти. На твоем колене любовно разглажен лист бумаги. Мне, незнакомой сестре, санитарке, ты просто сказал, что это письмо жене, детям, любящим тебя. Ты не хотел и думать о том, что твоя жизнь может неожиданно оборваться. Кивком головы показал ты в сторону немцев и просто, но строго сказал: «Кончать надо с ними, — и, указав на бумагу, объяснил: — Заждались!..» На войне не говорят много и красиво. И я поняла, что ждут тебя, ждут ночью, днем, зимой и летом, что ты всегда будешь желанным в родном доме. Ты, того не замечая, ранил мое сердце. А кто ждет меня? Ни семьи, ни родных, ни дома…
Скажи, как прочитал ты на моем лице мои мысли? Я не слыхала слов утешения, ты просто и ласково сказал:
— Приедешь не гостьей, а родной будешь, жена у меня хорошая. И после войны сестрой мне будешь.
Я не успела даже поблагодарить тебя.
— В атаку! За мной! Ура-а!
И ты, вырвавшись вперед, спешишь «кончать с ними». Бегу и камнем падаю возле тех, кто так ждет меня, перевязываю, ползу дальше и вдруг… вижу тебя. Моей помощи уже не нужно, хотя, кажется, губы твои еще шевелятся:
— Так приезжай, у меня жена хорош…
Ты, не договорив, закрыл глаза.
Таких родных людей я не ожидала встретить в суровом бою. Они стали частью моей жизни, вторым моим я…
Хотелось бы все-все записать, но для этого нужна другая обстановка — тишина, уют и, быть может, одиночество. А мне мешают, особенно артобстрел и бомбежка. Когда-нибудь кто-то другой напишет лучше. Я пишу некрасиво…
Ой, нелегко привыкать к армейским условиям жизни! Я привыкла к свободе, с детства была предоставлена самой себе, и, быть может, поэтому мне пришлось трудней, чем другим. Команды: «Подъем», «Встать», «Смирно», «Отбой» — это было ужасно, и мне, своевольной, с необузданным характером, казалось диковинкой. Кто имеет право запретить или приказать мне? Не могу припомнить, сколько раз я плакала, спрятавшись, чтобы никто не видел, сколько раз получала наряд вне очереди за неподчинение. Но все эти дни так далеки сейчас.