Ада между тем понемножку обросла в университете знакомыми — то есть она поначалу пыталась быть нелюдимой и скованной, но потом расслабилась. Дружить с ней никто не рвался, но здоровались и общались так, что это могло сойти за некоторое подобие приятельства. Большего Аде, наверное, не требовалось — она была счастливо влюблена в Париж. Счастливо влюбленным людям друзья не нужны — особенно в тех случаях, если ты собираешься обмануть этих друзей в конце семестра.
В апреле, когда парижские каштаны в одну ночь вдруг покрылись розовыми цветами, Ада шла через Сите, возвращаясь с правого берега. Был ранний вечер. Туристы выбегали на середину бульвара дю Пале — и замирали перед объективами.
— Сними, чтоб цветочки попали! — услышала Ада. И какой-то уличный артист тут же запел, как в ответ:
Ада прикасалась к домам и дворцам, приветливо кивала Нотр-Даму и Сен-Шапели — как старым знакомым. Проверяла, всё ли на месте в ее владениях — так ли прекрасен Париж сегодня, как вчера? Город был теперь ей близок и понятен, он стал родным, и как хорошо, что ей не нужно отсюда уезжать. Нет ничего хуже, чем уезжать из города, который ты понял и полюбил, — это всё равно что умирать в тот момент, когда ты разобрался наконец, зачем живешь.
Что и говорить — пока ей сказочно везло.
— What have you done to my heart… — допел наконец артист и деликатно подопнул ногой свою кепку в сторону слушателей. Ада бросила туда монетку, но она укатилась куда-то в сторону. И затерялась. «На хорошую погоду», — решила Ада и подошла ближе к певцу, чтобы не промазать во второй раз. Попала.
— Спасибо, — по-русски сказал певец.
Странно: раньше Ада не замечала, сколько в Париже русских.
Той ночью, апрельской и каштановой, ей впервые приснился другой город.
Она ехала в троллейбусе и мерзла. Очень мерзла. (Видимо, сбросила с себя одеяло, а отопление она не включала с февраля, потому что счета приходили такие, что согреться можно было от одного только взгляда на эти суммы.) Он весь насквозь промерз, этот поздний троллейбус, с Химмаша. Задубевший, как пододеяльник, который оставили сушиться на улице — а ночью внезапно выпал снег. И теперь этот пододеяльник стоял колом, как выражалась мама Олени, женщина простая и мудрая.
Ада сидела высоко, в том кресле, которое на колесе, — и была в троллейбусе совсем одна.
Внутри — темно, за окнами — только лунный свет. И троллейбус едет и останавливается, где нужно, с какой-то ненавистью распахивая дверцы. Ада не успевала понять, где они едут, а потом в троллейбусе откуда-то взялся еще один человек — мужчина, с тонкими чертами лица, такими тонкими, что это были именно черты, черточки, очертания… Может, это были даже не черты, а черти лица, потому что в нем, в этом мужчине, имелось что-то хитрое, чертовски четко очерченное… Он был в легкой куртке и ботиночках, а на Аду сновидение напялило толстую шубу, которая совершенно не грела, но всё равно была шубой, по крайней мере с виду.
Черт бегал по вагону в своих ботиночках, пытался согреться, но это было бесполезно — Ада поняла, что он сейчас замерзнет насмерть, если она не поможет.
— Снимайте обувь! — скомандовала она. Пока тот стаскивал с ног окостеневшие ботиночки, Ада, шатаясь, чтобы не упасть, — троллейбус летел быстро — перешла к нему, плюхнулась на сиденье напротив и сказала:
— Кладите сюда ноги.
Сюда — в смысле, под нее. Самое теплое в этом троллейбусе место.
Черт послушался, через секунду Ада сидела на его ледяных ступнях, как курица на мертвых яйцах. Потом троллейбус всё с той же ненавистью раскрыл дверцы — и на черном фоне Ада вдруг увидела белый резной купол цирка, похожий на колпак для торта, а рядом с ним — серый хобот недостроенной телебашни. Олень, чуткая к любому пейзажу и несомненно одаренная по визуальной части, всегда возмущалась этим соседством.
— Не надо быть Фрейдом, чтобы понять, что я имею в виду! — говорила Олень, хотя Аде эта фраза больше бы понравилась, будучи оконченной на слове «Фрейдом».
Всё это она вспомнила во сне и удивилась — откуда взялись цирк и телебашня, ведь троллейбусы здесь не ходят… Троллейбус, как будто отвечая, начал вдруг громко, протяжно гудеть.
Ада проснулась в своей холодной комнатке, с остывшей грелкой в ногах.
За окном был Париж, воскресенье. Громко и протяжно гудел домофон, как будто вообразил себя пароходом.
— Кто там? — спросила Ада, всё еще не очнувшаяся от этого странного и, несмотря ни на что, прекрасного сна.