Но в её воображении костёр был не тёплым, а одиноким, а звёзды — не манящими, а холодными, как те, что она видела над Ивделем. Она открыла глаза и посмотрела на книгу, её обложка, выцветшая и потёртая, казалась зеркалом её собственных сомнений. Тайга, о которой пели стихи, была близко, но теперь она пугала — своей необъятностью, своей тишиной, своей равнодушной суровостью.
Аня Петрова, сидевшая на топчане неподалёку, заметила её задумчивый взгляд. Аня стянула шапку, и её рыжие кудри, растрепавшиеся после долгого дня, упали на плечи, блестя в свете лампы, как медь. Её веснушчатое лицо, раскрасневшееся от тепла, выражало усталость, но глаза, зелёные и живые, искрились любопытством. Она подтянула колени к груди и тихо спросила:
— Лен, ты чего там шепчешь? Опять свои стихи?
Лена вздрогнула, её пальцы замерли на книге. Она улыбнулась, но улыбка вышла слабой, почти призрачной.
— Не свои, — ответила она, её голос был мягким, но с лёгкой дрожью.
— «Таёжные зори». Помнишь, я читала в поезде? Про костёр и лыжню...
Аня хмыкнула, откинувшись на рюкзак, который служил ей подушкой.
— Помню. Красиво, но как-то... слишком уж возвышенно. А тут, — она кивнула на окно, где ветер швырял снег в стекло, — тут всё какое-то тяжёлое. Не до стихов.
Лена посмотрела на неё, её серые глаза потемнели, словно вобрав в себя мрак за окном.
— А мне кажется, они теперь другие, — тихо сказала она.
— В Свердловске они были про мечты, про приключения. А здесь... будто про что-то, чего мы ещё не понимаем. Как будто ветер в тех стихах не поёт, а предупреждает.
Аня прищурилась, её брови поднялись, но она не стала спорить. Вместо этого она потянулась и сказала, её голос стал тише, почти серьёзным:
— Может, и так. Но знаешь, Лен, я всё равно хочу эту тайгу увидеть. Пусть она холодная, пусть страшная. Мы же для этого сюда ехали, правда?
Лена кивнула, но её пальцы сильнее сжали книгу. Она посмотрела на страницу, где строки о ветре с перевала казались теперь пророчеством: «И ветер с гор несёт тоску, / Что сердце рвёт на куску». Её мысли кружились вокруг предстоящего пути — лыжня, снег, тайга, что ждала их за Ивделем. В стихах это было красиво, но реальность, которую она чувствовала здесь, в этой избе, была другой: суровой, непрощающей, полной теней, которые не разгонял свет лампы.
Павел, сидевший у окна, бросил на неё короткий взгляд, его худое лицо, напряжённое и бледное, мелькнуло в полутьме. Он ничего не сказал, но Лена заметила, как его пальцы теребят «Справочник коротковолновика», и подумала, что он, как и она, ищет в своих книгах ответы, которых нет. Виктор, сидевший у печи, допил чай и посмотрел на Лену, его серые глаза, усталые, но тёплые, словно подбадривали её. Сергей храпел на топчане, Жора бормотал что-то во сне, а Дмитрий, стоя у двери, казался частью этой избы — молчаливый, как её стены.
Лена закрыла книгу и прижала её к груди, её дыхание было медленным, почти неслышным. Тени от лампы плясали на её лице, то скрывая, то открывая её черты, а за окном ветер выл, будто вторя её мыслям. «Таёжные зори» обещали романтику, но Ивдель, с его холодом и тишиной, напоминал, что тайга не будет доброй. И всё же, в глубине души, Лена чувствовала искру — ту самую, что привела её сюда, ту, что горела в стихах и не гасла, несмотря на страх. Она посмотрела на Аню, уже задремавшую, и подумала, что, может быть, они найдут свои зори — не те, что в книге, а свои собственные, высеченные из снега и ветра.
Изба скрипела, печка гудела, а ночь за окном становилась всё гуще, укрывая Ивдель и группу, что готовилась к шагу в неизвестность.
Изба, укутанная теплом печи, дремала в тяжёлой тишине, но эта тишина была хрупкой, как корка льда над бурлящей рекой. Керосиновая лампа, подвешенная под закопчённым потолком, давно погасла, оставив комнату во власти тусклого света от углей в печи. Их багровые отблески плясали на бревенчатых стенах, выхватывая то трещины в древесине, то тени спящих, что лежали на топчанах, укрытые серыми одеялами. Запах сырого дерева, квашеной капусты и дыма висел в воздухе, густой и удушливый, но Дмитрий Волков, сидевший у печи, не замечал его. Его массивная фигура, чуть сгорбленная, казалась частью этой избы — такой же твёрдой, молчаливой, высеченной из сурового прошлого. Он не спал, его тёмные глаза, глубокие и цепкие, следили за комнатой, за окном, за миром, что скрывался в ночи.
Дмитрий сидел на низкой лавке, его тулуп, сброшенный на пол, лежал рядом, а руки, огрубевшие, с узловатыми пальцами, покоились на коленях. Шрам на его щеке, длинный и неровный, выделялся в свете углей, как трещина в камне, и каждый раз, когда отблеск огня касался его лица, шрам казался живым, пульсирующим, как напоминание о чём-то, что он давно похоронил в памяти. Его обветренное лицо, с резкими чертами и тяжёлым подбородком, было неподвижным, но глаза, блестящие, как у волка в ночи, выдавали напряжённый слух. Он прислушивался — к дыханию спящих, к скрипу половиц, к вою ветра за окном, где снег швырялся в стекла, как песок в бурю.