Жить, правда, хотелось уже не так, как вначале. Чего такого уж сладкого в жизни-то? Зверствуют, мучают, гонят, как волка. Не лучше ль прильнуть к земле-матушке, прочесть молитовку, да и не мешать избавительному забытью – пусть накатит?
Одно держало теперь Никитина на ногах. Когда Степаныч ему сапоги натягивал и торопливо шептал последние слова, были средь них и такие: «Не дури, Митьша, беги. Пропадёшь – считай, зазря нас всех погубил. Не подведи!»
Если он скиснет, болоту поклонится, стыд ему и срам. Предаст он всех, кто за него на смерть пошёл (что враги ни отца, ни караульных мужиков не пожалеют, это ясно). Встретят они раба Божия по Ту Сторону и скажут укоризненно: «Дурень ты бесхребетный, Митька». И правы будут.
Поэтому Дмитрий скрежетал зубами, но брёл и брёл – можно считать, вслепую, ибо в трёх шагах было ничего не разглядеть.
Известно: Господь помогает тем, кто не сдаётся. Не угодил Митьша в яму, не провалился в бочаг. Через долгое, бесконечно долгое время, уже перед самым рассветом, выкарабкался на твёрдую тропу. Сквозь серый туман, стелившийся по земле, по чёрным лужам, было видно, что это именно тропа, причём утоптанная и даже укатанная. На ней виднелись следы от малых колес. Кто-то тащился тут с тяжело гружённой тачкой или, может, тянул на верёвке тележку.
Возрадовалось Митьшино сердце: спасён! От радости и оплошал. То осторожно ступал, перед каждым шагом к самой земле наклонялся, а тут осмелел. Ну и споткнулся о корень, не удержался, бухнулся с тропинки в топкое, на колени.
Тут его удача и закончилась. Топь несыто причмокнула, коленки обхватила, выпускать не пожелала. Вроде и увяз неглубоко, а не сдвинешься, потому что обеими ногами. Обидней всего, что до тропинки было рукой дотянуться: ухватись за тот же подлый корень, да вылезай. Только где они, руки?
Подёргался Дмитрий, потрепыхался, как увязшая в меду муха. Не сразу понял, что пропал. Лишь когда заметил, что грязь доходит уже до середины бёдер и помаленьку поднимается выше, затошнило от нестерпимого ужаса.
Значит, всё-таки суждено загинуть в топи, захлебнуться поганой жижей! Страшней всего стало от Божьего глума и обмана. Если Всевышний решил прибрать к Себе своего раба, зачем было столько мучить, зачем манить спасением и светом зарождающегося дня, которого осуждённый уже не увидит?
Чтобы вместе с жизнью не потерять и душу, не осквернять себя кощунственной мыслью, а то и святотатственным возглашением, тонущий зажмурился и во всё горло запел, точнее, заорал псалом – первый же, пришедший на память, в которую когда-то отец Викентий навечно вкоренил увещеванием и розгой весь Псалтырь:
Чем сильней хотелось крикнуть богопротивное, тем громче надрывался Дмитрий. Перешёл к следующему псалму – «Господи, Господь наш, яко чудно Имя Твое по всей Земли…», потом вспомнил про тридцать девятый псалом – где о тинистом болоте: «Терпя, потерпех Господа, и внят ми, и услыша молитву мою. И возведе мя о рова страстей, и от брения тины…»
Вода была уже по грудь, голос осип, но хотелось во что бы то ни стало, пускай уже захлебываясь, дочесть длинный псалом до конца.
Поспел-таки. Жижа поднялась выше горла, и, чтоб она не залилась в рот, Митьше пришлось задрать лицо к небу.
«…Помощник мой и Защититель мой еси Ты, Боже мой, не закосни!» – прохрипел он завершительные строки.
А затем было Никитину явлено видение. Не утешительное – ужасное.
Поначалу откуда-то из мглистого тумана донёсся мерный скрип.
Потом выплыла тень, двигавшаяся по-над тропой с неестественной плавностью. Голова! Плечи!
Кто-то парил там низко-пренизко, не выше полусажени от земли. Мужичок-с-ноготок! Сыскал! За что, Господи?!
Стало здесь Дмитрию так худо, томно и бесприютно, что измученный дух отлетел из него вон.
Глава 5
Колдовское логово
Плюнь на их грозы, ты блажен трикраты.
Благо, что дал бог ум тебе, столь здравый.
Пусть весь мир будет на тебя гневливый,
Ты и без счастья довольно счастливый…
Отлетел не на вечное время, но и не на короткое. Это Митьша понял, когда раскрыл глаза и увидел по танцующим в солнечном луче пылинкам, что в Божьем мире давно настал день. Ещё, повыше луча, Митьша увидел тёмные доски потолка, а пониже – натянутую кручёную нить, с которой свисал малый глиняный кувшин. Подул лёгкий сквозняк, в кувшинчике что-то булькнуло, и Никитин почувствовал, как ссохлось горло. Близко до сосуда, приподними голову – губами до горлышка дотянешься, но не было сил пошевелиться.
Пахло чем-то покойным, сладким. Это в полотняном мешке, заменявшем подушку, благоухали травы.
На болоте, в холодной воде, Дмитрий продрог до окоченения, зато теперь ему было жарко. То ли натоплено сильно, то ли из-за медвежьей шкуры, которой он был укрыт до самого подбородка. Ох, душно.
Ещё толком не оглядевшись, больной скосил глаза в сторону, откуда лился солнечный свет и потягивало сквозняком. Там было наполненное сияньем окно, всё из стеклянных квадратов, как в городских зажиточных домах. Распахнуть бы, побольше воздуху впустить.
Стоило Мите об этом подумать, как вдруг верхний левый квадрат сам собой скрипнул и отворился, снаружи дохнуло свежестью.
В первый миг Никитин растерялся, но, прищурившись, рассмотрел на раме маленькую задвижку. Видал он в Москве такие. Немецкая выдумка, «васисдас» называется: всю оконницу не открывая, можно приотворить малую её толику – выглянуть наружу, спросить, кто пожаловал, или, как сейчас, допустить внутрь воздух. Сбоку лязгнуло железом. Он с трудом скосил взгляд.
У стены белела печь. В ней – опять сама собой – открылась заслонка, за которой весело полыхало пламя. Оно вдруг зашипело, приопустилось, и заслонка с лязгом же захлопнулась.
Что за наваждение? Снится, что ли? Конечно, снится. Потому что лежит Митя на спине, а не больно.
– Сгинь, сатана! – тем не менее прошептал Никитин.
Однако перекреститься ему было невозможно, а без крестного знамения сколько лукавого ни отгоняй – не сгинет. С другой стороны раздался стрекот.
Испуганно, ожидая увидеть страшное, Дмитрий дёрнулся, поворотил голову. Ему вспомнилось страшное видение на болоте. Где мужичок-с-ноготок? Что тут за колдовское логово?
Страшного, однако, пока ничего не было. Стрекот издавала рыжая белка, пустившаяся в бег внутри проволочного колеса. Ну, это не велика невидаль. У царицы Прасковьи в Измайлове таких затворниц несколько штук, а ещё имеются говорящие скворцы, попугаи, две дивнохвостные павы.
Но клетка у белки всё же была необычная. К низу приделана воронка, из неё вниз сыплется что-то белое. Мука! Это зверушка мельню крутит, зерно мелет.
– Затейно, – сказал Дмитрий вслух, от звука собственного голоса ему стало как-то спокойней. – Много, однако, так не намелешь.
– Одному много и не надо, – прогудел густой голос очень близко, поназади изголовья.
Изогнувшись, Дмитрий запрокинул голову. Резкое движение сразу отдало в спину.
– Ох!
Сзади, вплотную к ложу, оказывается, находился стол. За ним в деревянном кресле сидел мужичина с широченными плечами, в темно-русой бороде, волосы стрижены кружком. Из-под густых бровей на Митьшу смотрели очень спокойные глаза, отчего-то показавшиеся Никитину удивительно знакомыми. Побожился бы, что глядел в них раньше, и не раз, а вспомнить не мог.
В огромной пятерне у незнакомца (иль знакомца?), одетого в серую застиранную рубаху, была какая-то хитрая штуковина, вся из винтиков и проволочек, но её Дмитрий толком не рассмотрел. До того ли было?
– Не гнись, спину порвёшь. Я ее битый час травами обкладывал. Сейчас ближе подберусь, – пробасил верзила.