Выбрать главу

Элизабет Тирни восхищалась сестрами, которые в своем черно-белом облачении творили благие дела там, где необходимо, и сеяли добро там, где, по их мнению, его не хватало.

Она неизменно здоровалась с ними, когда они проходили мимо («Доброе утро, сестры», «Как поживаете, сестра?»), и клала пенни-другой в корзинки всякий раз, когда видела их с корзинками для пожертвований. И хотя она понимала презрение Энни к дамам из общества, которые собирали деньги для монахинь, сама все же посещала благотворительные базары и карточные вечера в различных женских монастырях и щедро тратила деньги мужа на передники, лотерейные билеты и вязанные крючком одеяла в пользу сестер.

Миссис Тирни любила говорить, что монахини делают в миру больше хорошего, чем любой ленивый приходской священник, – особенно в спорах с мужем, особенно когда он узнавал, что она промотала недельные расходы на хозяйство за игрой в юкер и бридж в каком-нибудь монастыре или отдала, как он выражался, «больше, чем следовало» какой-нибудь храброй сестричке, отправлявшейся в земли язычников. Лиз Тирни в ответ утверждала, что в сравнении с этими святыми женщинами священники – просто изнеженные маменькины сынки. «Князья церкви, боже ж ты мой! – говорила она, лишь бы позлить мужа. – Да они балованные дети. Это монахини всем заправляют».

Лиз Тирни любила монахинь («обожала», по ее собственным словам) и твердо верила, что любая женщина, которая по собственной воле соблюдает целибат и трудится на благо других людей, «чуток не в себе».

Миссис Тирни была набожной католичкой, но из тех верующих, которые, отслушав мессу, предпочитают шум и влажность улицы холодной сырости ризнице, беседу – молитве, солнечный свет – неверным теням. Она была из тех католичек, которых больше трогает чудо крови, окрашивающей щечки ее шестерых детей, пока те елозят на церковной скамье, чем какие-нибудь увещевания с амвона относительно жидкости, вытекавшей из Его бока ради спасения рода человеческого. Лиз Тирни ничего не имела против спасения рода человеческого. Еще она была благодарна за сам факт существования рая, равно как и уверена, что путь туда ей обеспечен. Пречистую Деву она почитала как первую среди своих наперсниц. Она любила порядок и определенность, которые церковь привносила в ее жизнь: упорядоченную смену праздников, недель и дней, наставления в житейских трудностях и горестях. Она любила псалмы и гимны. Она любила молитвы. Ей нравилось, как церковь – в лице священников, монахинь и послушниц, равно как и посредством весьма удобной угрозы вечного проклятия, – управлялась с ее буйным потомством.

Но от святости ей делалось скучно.

Она любила хаос и суету. Она любила, чтобы дом был завален одеждой и мелкими вещицами, книгами и журналами, скакалками, бейсбольными битами и молочными бутылками. Ей нравился вид и запах переполненных пепельниц, нравилось, когда мужчина чуток выпьет, когда стол заставлен стаканами. Она любила под конец долгого дня упасть в незастеленную кровать, упасть рядом с храпящим мужем (и возможно, парой детишек, забравшихся под покрывало) и не дойти (потому что ее сморил сон) в «Аве Мария» до слов «ныне и в час смерти нашей…».

На ее взгляд, все, что могла сказать церковь, в конечном итоге сводилось к одному: смерть существует. И хотя она понимала необходимость и логику происходящего, сама тема не слишком ее интересовала.

Цитируя ее, наш отец иногда говорил: «Разве не забавно, как мы все умираем в одно время? Непременно в конце жизни. Так чего огород городить?»

Лиз Тирни предпочитала пестрое коловращение жизни. Она любила добрую ссору. Она любила долгие, основательно приправленные сплетнями разговоры. Ей нравилось, что у мужа взрывной, но отходчивый нрав, а дети переворачивают дом вверх дном: носятся или смеются, негодуют или замышляют что-то. Она любила, когда ее дом полнился голосами, а еще больше любила, когда они сливались в хоровом пении. Она гораздо больше любила истории про грех, чем поучения про добродетель. Ей нравилось ощущать на языке солоноватый вкус противоречий. Она ненавидела безделье. И долгое молчание. Она терпеть не могла, когда кто-то делал что-то в одиночку.

И в тот миг, когда на пороге у нее во второй раз почти за двадцать лет объявилась сестра Люси, а за спиной монахини маячила сонная Салли, так и не ушедшая в монастырь, миссис Тирни в глубине души пришла в восторг, услышав про тайные свидания Энни – и не с кем-то, а с молочником.

«Ты за себя постояла, – хотелось ей сказать подруге, – обманула паршивую судьбу: муж мертв, дочь приходится растить одной, каждодневный тяжелый труд, каждодневное одиночество, скучный долг». Она и вслух сказала при следующей встрече с Энни: «Час-другой после полудня – тоже мне грех».