Если сунул ноги в щи, в небе душу разыщи, загляни в ее глаза, ставь свечу под образа. Если ноги в борщ вложил, не спеши, не ворожи, не пускай в избу колдунью, колдуна гони взашей, ты возьми-ка шубку кунью и курманы к ней пришей! Если под ногтем окрошка, погуляй в лесу немножко: как увидишь сруб лесничий, разразись там песней птичьей, чтобы вышло на крыльцо золоченое яйцо. В голом ельнике свекольник ты попробуй, не ленись, а иначе бледный школьник покушается на жизнь: он в петле повиснет тяжко, как большая бандероль, и не первый год бедняжка исполняет эту роль. Если в супе нет сметаны, значит, нету в жизни сна: скоро будут бабы пьяны, начинается весна. Для народа смерти нету, для народа есть конец, потому колхозных старцев называют здесь "супец". В холодном супе пятна туши, в тюремном супе зреет сода, твои шаги звучали глуше в тенях рояля и комода. В ухо, в ухо рыбака прошепчи "Уха, уха!" - если ухо отвернулось, значит, рыбка не проснулась.
Ветры корта вздуют сетки, монахи снова гладят четки, я - разум розовой креветки, на жирном супе тень от плетки. Попросим ложечку вмешаться, и нам попросим помешать: чтоб слаще было целоваться, нам надо проще, ближе стать. Эта ложка деревянная, эта ложка расписная, будет нашу массу трогать на пару с ломтем каравая. Вмешается половник - тяжелый, словно слиток, он будет, как русский полковник, стоять средь цыганских кибиток. Сквозь золотое кружево бульона виднеется фаянсовое донце, оттуда смотрит изумленно дворянский герб: перчатка, меч и солнце. Мы все съедим друг друга, мы все съедим себя, велосипед в глубины луга прошел сквозь кисею дождя. Мне позвольте уклониться, мне позвольте пренебречь, я тот самый, что с копытца начинает супом течь. Зловещий По нам перед сном шептал, что господина Вольдемара (который тоже супом стал) постигла дерзостная кара, что есть слова "кастрюля на плите", что есть слова "плита, плита могильная", что плиты есть… что плиты есть не те, что пену жирную смывает пена мыльная. Если ядом полон суп, значит, вскоре будет труп. Если ложку наточить - получится заточка, если мужа надрочить, то родится дочка, если дочка плюнет в суп, вся семья хохочет, а затем в дремучий сруб все приходят ночью - посидеть, поговорить, посмотреть на землю, ядом почву окропить, тихо ахнуть "Внемлю". Та капля датского князька в ущелья уха медленно стекала, смеялся тихо Клавдий, и Сальери тряс перстнем над сверканием бокала - мир отравителей, как он предельно прост, как отвратителен и точен: желудки жертв, долины мертвых звезд, старинный справочник, визит в аптеку ночью.
Ведь яд везде, везде, везде - в усах, на пальцах, в бороде. Кусок картошечки в горячем остром супе нежней Офелии и более доверчив: если его исследовать под лупой, то видно, что он бережно наперчен. Если рота погибла в траншее, вся как есть полегла на корню, если полк словно зерна на поле засеян, так что нет развлеченья гонцу и коню, если даже дивизию взяли на марше, истребив промежутки воинственных тел, если маршалы молча становятся старше, если за два часа государь поседел, значит, снова над миром кулинар наклонился, тот таинственный повар, искусник лихой: он готовит супы, он давно изощрился в этом деле - не скоро уйдет на покой.
21 июня 1983
Яйцо
В тот восторженный день, залитый победным солнечным звоном, святые невидимые существа распахнули оконце, спрятанное в небесах, и какой-то дополнительный воздух стал падать на Красивое Подмосковье огромными охапками, хрустящими, свежими и холодными, как зимние пакеты со свежевыстиранным и окрахмаленным бельем. Огромный город, скромный, величественный и страшный, как худенький труп Суворова в бревенчатой горнице, лежал на своих вокзалах, где губы ежесекундно сливались с губами, создавая прощальные поцелуи. Как некогда колоссальный, толстый, раздувшийся и одноглазый труп Кутузова, висело небо-победитель, сверкая своими Голенищами. Как собранный воедино труп Нахимова шла мимо река. Как генерал Егоров стояли ликующие дома. Боже, сколько было цветов! Как больно визжали от восторга все вещи в предчувствии весны! Помнишь, так же капал дождь много лет назад? Что такое "душа"? Не произошла ли она от "удушья", от "душить"? Теперь более не было душ, потому что вместо них был воздух - и дышать можно было без ограничений, с наслаждением, как будто в ветер подмешали сахар и тазепам. Киевский Вокзал! Белорусский вокзал! Украина! Белоруссия! От Киевского вокзала, от его орлов и пыльных стекол, идут пригородные поезда.
От Белорусского, от его необъяснимых пустых ниш, от его зеленых простенков, напоминающих об ужасе одинокого железного дровосека, попавшего наконец в Изумрудный Город, тоже идет ртутный поток, уносящий с собой вагончики - вагончики, вагончики… С тех пор, как о них писал Блок, исчезли желтые и синие, которые молчали, исчезли страны Жевунов и Мигунов (Украина и Белоруссия), остались только зеленые, русские, в которых плакали и пели, и до сих пор плачут и поют.Остался Город - Великий, Изумрудный, Увенчанный Рубинами. Которые как рубины в часах. Остался Разум и Изюм, осталось Изумление. Два железных потока идут от двух вокзалов, чтобы разойтись в разные стороны - один пойдет на Запад, и другой пойдет на Запад, но южнее. Но, прежде чем разойтись окончательно, они почти сходятся в прекрасном и веселом Подмосковье: в этом месте между ними остается промежуток, который долго был нашими угодьями - угодьями наших прогулок, нашего отдыха, наших сердец.
Мы жили в Переделкино, в писательском поселке, в дачном доме, аккуратном и просторном. Мы занимали его по праву, он принадлежал нашему дедушке, и мы обитали в нем - мы - внучки писателя, написавшего "Блокаду", написавшего "Парней с Торпедного". Наш дед, уважаемый всеми, обожаемый нами - начальственный, озабоченно-шутливый, справедливый. Наш преданный сторож Семен Яковлевич, который нередко раскачивал нас на своих могучих руках. И наконец мы - Настя и Нелли Князевы, однояйцевые близнецы, смешливые сероглазые копии друг друга.