Выбрать главу

II

Средь воинов заоблачного мира Уступами вновь увлажненных скал Сбегают к безднам Винни Пуха дети И Пятачка внучатые дядья. Родня небес и пухлого покрова Перинных, бело-спелых облаков В центрифугальный мир Оценочного Слова Идут потоками с творимых берегов. Над Христофором Робином звучат, Как тень рубиновая лопнувших внучат, Как бой опаловый, оправленный, граненый, Самим собой и бездной упоенный, Святейшие слова: "Се хорошо весьма!" Со дна поднимется зеленая тесьма И бисером расшитая закладка - В сокровищницах пусто, хладно, сладко. Земля трясется - значит, Кенга скачет. И инфантильный тигр, что в форме колеса (В нем полосу ласкает полоса), И Крошка Ру в кармане Кенги плачет. Но Крупп на круп коня закинул свой сапог (Блестят, дрожат стальные звезды шпор), И в бурый Рур он скачет, одинок, К седлу надежно привязав топор. Вот лес. Тот самый лес. Вот домик в тишине. Зеленые, задраенные окна. Топор дугу очертит в вышине - И щепки полетят. И ставни дрогнут. Внутри темно. Но внутрь пробьется свет. И ляжет на кровать янтарным бредом. Он упадет в тяжелый, мягкий плед - Там что-то круглое лежит под этим пледом. И голос Круппа, мучающий слух. Как голос дьякона, как медный голос сводни, Вдруг позовет: "Вставайте, Винни Пух! Вы избраны на прусский трон сегодня. Курфюрстендам, мой Винни, весь в цветах! Гвардейцы в касках там пройдут сегодня. А вы - курфюрст. Вы - кайзер. Вы - монарх. Их поприветствуйте пушистой лапкой сонной". Уже бежит советник Пятачок, Бежит и гранями сверкает. И лишь Сова - в дупло, и там - молчок! Свой пухлый дар сама в себе ласкает.

Тексты, включенные в разделы "Холод и вещи" и "Еда", по большей части представляют собой остатки неосуществленного "большого литературного плана". Первоначально я собирался написать цикл романов под общим названием "Путешествие крестиков". Вереницу маленьких, белых, слегка закругленных крестиков на маленьких ножках, весело бегущих проселочной дорогой, я как-то увидел во сне. Не знаю почему, этот сон был наполнен ощущением счастья. Собственно, чувство благодарности за эйфорию и заставило меня придумать "большой литературный план". Ведь не следует забывать, что "эйфория на дороге не валяется". Кроме желания создать памятник эйфории (который был бы одновременно громоздким и в то же время приватным - можно сказать, "агрессивно приватным", расширяющим эту приватность до "космических" масштабов, ибо таков основной механизм эйфории), у меня не было других целей. В остальном это было "одно из бесчисленных проявлений бесцельности", как говорят девочки-близнецы в "Яйце". Впрочем, можно усомниться в искренности предшествующего заявления. В те времена (как и сейчас) мне хотелось не столько создавать литературные произведения, сколько нащупать канон, располагающийся (как и все каноны) между сном и догмой, между фантазмом и регламентом, между этикетом галлюцинирования и формальной этикой понимания, этикой, исподволь ограничивающей "реальность реальности", то есть делающей "условно созерцаемой" ту несозерцаемую "природу", которая, по словам Леонардо да Винчи, "полна бесчисленных причин, никогда не попадающих в границы опыта"1.

Неплохие возможности для удовлетворения исследовательской любознательности такого рода предоставляет русская литература, некогда впитавшая в себя функции религии и философии, подавившая отчасти даже идеологиескую дискуссию, сделав ее (вкупе с сопровождающими эти дискуссии репрессиями: лагерная и эмигрантская проза, представляющие из себя продукт внутренних и внешних "исправительных колоний") одним из своих жанров. Быть литератором означает, во-первых, быть существом, которое когда-нибудь умрет. Быть литератором также означает, что эта смерть будет, до некоторой степени, сфальсифицирована. Подготовка этой фальсификации и есть содержание "литературной техники". Быть литератором означает обустроить собственный некрополь, приватизированную и технически оснащенную зону общего культа умерших. Нечто вроде тех продуманных и снабженных всем необходимым саркофагов, которыми обзаводились древние властители. Этот "саркофаг" должен не просто быть, он должен действовать - действовать как машина, как средство связи, как "спиритический агрегат", связующий умерших и живых сетью экстатических коммуникаций.

Литература для литератора - стратегия собственной дематериализации: такой дематериализации, которая стала бы частично обратимой, приобрела бы черты амбивалентности. Литературный текст способен находить агентов (среди живых) для удовлетворения потребностей умершего - в частности, для прихотей его сладострастия. Для того, чтобы эта "перевербовка" осуществилась, литературный текст должен пройти сквозь галлюциноз, сквозь "ремонт аттракциона". Вот неплохой пример. В книге Теренса Маккены "True hallutinations" ("Истые галлюцинации" или же - что звучит более технично с точки зрения психиатрии - "Истинные галлюцинации") автор описывает свои психоделические переживания, вызванные поеданием ДМТ-содержащих растений в бассейне Амазонки. В книге, посвященной психоделике, есть только один эпизод сексуального содержания. Маккена описывает, как он и его девушка Ив удалились в джунгли для совокупления, на время покинув остальных членов галлюцинирующей экспедиционной группы. Совокупляющиеся находились под действием ДМТ. Кончая в тело своей девушки, Маккена (как он утверждает) несколько раз выкрикнул: "За Владимира! За Владимира!" В этот вдвойне экстатический момент своей жизни (оргазм, помноженный на галлюциноз) американский адепт психоделической революции вспомнил о Набокове и решил "пожертвовать" (или, точнее, "посвятить") свой оргазм и свою эякуляцию покойному писателю.

Маккена пишет, что в тот момент он вдруг вспомнил о Набокове "с его вечно воспаленным, вечно жаждущим воображением" и решил кончить не "за себя", а "за Владимира". Этот великодушный поступок наглядно демонстрирует переход эрогенного в галлюциногенное (и обратно), демонстрирует нам это "сверкающее кольцо". Поступок Маккены, конечно же, был реакцией на "Лолиту". Как сказал сам Набоков, патетически искажая пафосные строки Пастернака: "Я весь мир заставил плакать над красотой девочки моей".

"Россия" и "Лолита" - взаимосвязанные звенья одного эротического мифа, однако "Лолита" звучит более "перспективно" (настолько, насколько Набоков "перспективнее" Пастернака) и более гуманно: чтобы перестать, наконец, пожирать своих детей, Родина-Мать должна перестать их порождать. Из Начала она должна стать завершением - стать Внучкой, исчезающей в коридорах уменьшения, нимфеткой, уносящей за пределы видимости секреты сексуального возбуждения. Страна и девочка - ключи к этому сюжету даны "Алисой в Стране Чудес". Из этой пары возникает "Страна за Пеленой" - потустороннее, скрытое девственной плевой. "Лолита", возможно представляет собой один из горизонтов, на котором осуществился столь чаемый двадцатым веком синкретизм буддизма и психоанализа (и это, надо полагать, особенно остро ощущалось в 70-е годы, в период "психоделической революции"). В "Лолите" на трансфер и на крах трансфера поставлены одинаковые "нирванические" метки.