Выбрать главу

Эти рассуждения могли бы, в свою очередь, остаться понятийными построениями, не имеющими практических следствий, если бы поэт абсолютизировал собственные словесные формулы и не отдавал себе отчет в хрупкости медиума, каким они служат для присутствия. Показательно, что Бонфуа признает стихотворение «истинно прекрасным даром», приносимым бытию, лишь тогда, когда оно схоже с вянущим букетом (см. сонет «Тебе мои стихи…»). На тематическом уровне этой установке отвечает повышенное, пристальное внимание к моментам возникновения и исчезновения, переходам между состояниями существования и несуществования, между определенностью и неопределенностью, между близким «здесь», которое тем не менее постоянно ускользает, и отдаленным «не-здесь», «там», постоянно сливающимся с «здесь». Эти пограничные ситуации, когда что-то появляется и исчезает, вспыхивает и гаснет, приближается и отступает, когда формы вещей не то складываются, не то разрушаются, когда нельзя понять, выходит ли из темноты свет или, напротив, темнота этот свет поглощает («начинается день или спускается ночь»), когда почти завязавшаяся связь рвется («того, что могло случиться, не будет»), когда слово колеблется на грани звука и молчания («нерешительность стрижа», который «на мгновенье завис среди криков других стрижей»), когда бесконечная красота мира лишь усиливает тревогу, рождаемую постоянно тяготеющей над ним угрозой, и т. п. — излюбленный предмет поэзии Бонфуа. Понятно, что такая поэзия наводит объектив на летучее «настоящее мгновение» (во французском языке связь la présence и l’heure présente совершенно прозрачна), которое не может наделить нашу речь гарантиями всеобъемлющего мифа, а лишь вселяет в нее надежду на понимание другим человеком — только бы образ, ненадежно вмещенный словами, наполнял этого другого таким же ощущением целостности бытия, какое испытал сам говорящий. Недаром Бонфуа в другом эссе называет присутствие «отношением, которое бытие, акт бытия устанавливает с воспринимающим сознанием, если это сознание умеет раскрыться перед ним, чтобы откликнуться на его требование или принять его дар». В сущности, реальность — эта, как он говорит, «материальная бездна» — интересует его не сама по себе, а тем, как она переживается человеческими существами; для него важны счастливые моменты единого восприятия нами самых важных, «основных» слов, обозначающих прежде всего природные стихии и другие фундаментальные реалии, те мгновения, когда из этого переживания рождается общность, помогающая нам, возможно, двигаться к лучшему будущему. Этим отчасти объясняется очищенный, аскетичный словарь Бонфуа, сравнительная узость лексического луча, которым его поэзия ощупывает мир.

Иногда в творчестве Бонфуа усматривают неоклассические тенденции: оценка, подкрепленная его «упоминательной клавиатурой» — переосмысленными античными или библейскими образами (обездоленная Церера-Земля, разлученные Амур и Психея, изгнанные из рая Адам и Ева и т. д.), а также отсылками к литературе и изобразительному искусству, иногда — прямым или косвенным цитированием философов и поэтов прошлого. Может возникнуть впечатление, что этот автор намеренно отстраняется от современности, замыкая свою поэзию в условных декорациях. Между тем современность в его стихах дает о себе знать вполне ощутимо — правда, не наружными приметами, действительно оттесненными на задний план, и не актуальными повестками (политической, экологической, гендерной, миграционной и т. п., находящими, впрочем, отражение в его эссе и интервью), а тревожными размышлениями о судьбе человеческой речи, которая в XX–XXI веках подвергается губительным атакам. Ставки в этой борьбе, как и роль, отведенную в ней поэзии, Бонфуа считает очень высокими. Именно поэзия, по его убеждению, призвана восстанавливать связь слов «с полнотой их референтов», которую игнорируют идеологические системы любого — секулярного или религиозного — толка. В XX веке, пишет он в предисловии к сборнику эссе «Век, когда слово хотели убить», такую систему построили нацисты: впервые в истории они задались целью не просто «быстро и жестоко убивать людей», но и «продемонстрировать смехотворность всего, что превышает примитивные инстинкты, лишить привычного значения предметы и образы, которые в силу долгого процесса, отразившегося в словах, превращали видимый мир в общее, разделяемое с другими место жительства, столкнуть людей в предельное отчаяние, чтобы они и думать забыли о надежде, этой основе жизни». Идеологи и их сторонники всегда хотят быть единоличными повелителями слова, ненавидят сомневающихся и стремятся прежде всего не дать им говорить. Их цель — подмена мышления повторением набора стереотипов, низводящего и людей, и вещи до состояния измеримых объектов. «Размышления о человеческой речи, ее истоках и будущем, ей необходимом, — самое важное в нашем XXI веке, рискующем забыть предыдущее столетие… Если глубина слов не окостенела, они подрывают идеологию, они помогают речи взмывать ввысь». Поэзия и есть речь в самой своей сути, реализующая нашу потребность «вернуть отнятый избыток каждому слову… Причина волнения, овладевающего нами при слушании некоторых стихов, — не чувство, которое они выражают, не желание, которое они мечтают удовлетворить, не мысль, для которой они нашли блестящую формулировку, а то, что затрагивает нас гораздо глубже, — встреча с внеязыковой реальностью, с бесконечностью, живущей… в любом, малейшем предмете, с абсолютной ценностью, какую он приобретает в наших глазах благодаря этой бесконечности, — ведь и та и другая указывают на всеобщее единство, дробящееся в обычной языковой практике». Поэзия — это упрямая надежда, «память о Едином», хранимая, вопреки всему, языками, преграждающими подступы к этой памяти.