Выбрать главу

Мартынов организовал раздачу воды. Пластиковые стаканчики, случайно найденные в подсобке уборщиков, наполнялись лишь наполовину. Очередь выстроилась от третьей мраморной колонны до самой середины платформы. Люди стояли молча, понурив головы, крепко сжимая в руках пустую тару. Эта мрачная терпеливость пугала меня значительно больше, чем истеричные крики, которые непрерывно звучали утром сразу после закрытия тяжелых гермозатворов. Утренние вопли означали протест, живую человеческую реакцию, попытку борьбы, открытое несогласие с происходящим кошмаром. Нынешняя немая терпеливость означала страшное смирение. Огромная толпа начала превращаться в безликое стадо, покорно ожидающее своей окончательной участи. Я долго наблюдал за пожилой женщиной в нелепой шерстяной шапке. Она медленно переступала с ноги на ногу, глядя прямо перед собой невидящим пустым взглядом, а её бледные губы беззвучно шевелились, повторяя одну и ту же неслышную молитву. Рядом с ней стоял грузный мужчина в дорогом, но уже безнадёжно измятом кашемировом пальто. Он постоянно потирал грязными дрожащими руками лицо, оставляя на впалых щеках тёмно-серые разводы въевшейся бетонной пыли. Никто не пытался заговорить с соседом. Каждый оказался заперт в собственной клетке страха.

Ближе к середине платформы вспыхнула короткая ссора. Двое мужчин не поделили место у стены. Один толкнул другого, тот ответил, и на мгновение показалось, что драка неизбежна. Но Мартынов вырос между ними, как из-под земли, положил обоим руки на плечи и сказал что-то негромко, но так, что оба замолчали и разошлись. Я не расслышал его слов, но расслышал интонацию. Спокойную, вескую, не допускающую возражений. Интонацию человека, который привык гасить конфликты до того, как они разгорятся.

Мартынов, видимо, умел это делать. Он двигался по станции, как санитар по палате, проверяя температуру, успокаивая бредящих. Вот только палата была размером с целую станцию метро, а больных насчитывалась тысяча с лишним.

Рядом со мной на полу лежал мужчина в спортивном костюме, свернувшись калачиком, прижав к животу пустую пластиковую бутылку. Он не спал. Его глаза были открыты, но смотрели в одну точку. Остекленевшие, пустые. Время от времени его губы вздрагивали, как будто он пытался что-то произнести, но звук застревал где-то на полпути между мыслью и речью. Я наблюдал за ним минут пять и понял, что он считает. Беззвучно, по движению губ. Считает секунды. Или минуты. Или что-то другое, известное только ему.

Девочка лет восьми, в красном пуховике, сидела у соседней колонны и рисовала фломастером на полу. Я пригляделся. Дом. Дерево. Солнце с лучами. Стандартный детский рисунок, который мог бы появиться на листе бумаги в любом детском саду мира. Но здесь, на грязном полу станции метро, под толщей бетона, отделяющей нас от уничтоженного города, этот рисунок выглядел так, что у меня перехватило горло. Девочка рисовала мир, которого, возможно, больше не существовало.

Четырнадцать сорок. Пятнадцать ноль-ноль. Пятнадцать двадцать три.

Я закрывал глаза и снова открывал. Каждый раз, когда веки опускались, перед глазами возникала вспышка. Не реальная. Я не видел взрыва. А та, воображаемая, сконструированная мозгом из обрывков знаний и страхов. Белое солнце над горизонтом, гриб, поднимающийся вверх, ударная волна, сметающая всё на своём пути. Картинки из учебников, из документальных фильмов, из компьютерных игр. Всё это казалось ненастоящим, кинематографичным, и в этом ненастоящем скрывалась самая большая жестокость. Мозг отказывался принять, что кинематограф стал реальностью.

Пятнадцать пятьдесят один. Я считал. Шестнадцать ноль четыре. Шестнадцать тридцать. Семнадцать ноль один.

Я не мог просто сидеть. Тело требовало действия, любого, хоть бессмысленного, лишь бы не оставаться наедине с мыслями, которые крутились по одному и тому же маршруту, как поезд в кольце. Аня. Отец. Мать. Город. Аня. Отец. Мать. Город. Круг замыкался, и каждый новый виток прокручивался быстрее, раскаляя тревогу до белого каления.

Я встал и пошёл вдоль платформы. Без цели, просто чтобы двигаться. Ноги несли меня мимо сидящих и лежащих людей, мимо детей, мимо стариков, мимо молодых пар, прижавшихся друг к другу. Я шёл и смотрел. И на середине платформы заметил нечто, что заставило меня остановиться.

Пожилая женщина сидела на полу, привалившись спиной к колонне. Рядом с ней на расстеленном платке лежал мужчина, очевидно, её муж. Лицо у него было серым, как бетон стен, а дыхание вырывалось из груди с хрипом. Женщина держала его за руку и гладила по лбу, механически, монотонно. Она не плакала. Она была за пределами слёз.