Таня нашла в шкафу постельное бельё, пожелтевшее, но чистое. Расстелила на кроватях, взбила подушки, набитые перьями, мягкие и комковатые. Ксения протёрла стол, стулья, полки мокрой тряпкой, найденной у рукомойника. Рукомойник, кстати, работал. Алюминиевый бачок над раковиной, наполнять нужно вручную, из колодца.
Егор справился с печкой. Не сразу. Дымоход забился, и первые полчаса дым шёл в комнату, мы кашляли, открывали дверь, махали полотенцами. Потом Егор залез на крышу, прочистил трубу какой-то палкой, и тяга наладилась. Огонь загудел, печка нагрелась, и по дому поплыло тепло, медленно, как патока, заполняя углы, прогоняя сырость.
Мы сидели вчетвером у печки, на полу, прижавшись друг к другу, и молчали. Огонь плясал за чугунной дверцей, отбрасывая оранжевые блики на стены. Тени шевелились, как живые, и в этих тенях мне мерещились силуэты тех, кого мы оставили. Жила, сухой и прямой, уходящий в темноту тоннеля. Крот, с рюкзаком на плечах. Мартынов, красный, с блестящей залысиной, стоящий на станции среди тысячи людей. Маленькая Даша в жёлтых сапожках. Дима, зашагавший по шоссе в сторону Тулы. Ирина с Кириллом. Михаил и Лёня. Анатолий в армейских носках.
Все они ушли. Каждый в свою сторону, каждый навстречу своей судьбе. А мы остались здесь, в бревенчатом доме на краю деревни, у печки, которая наконец-то начала греть.
Таня первой заговорила.
— Знаете, о чём я думаю?
— О чём? — спросил Егор.
— О том, что я впервые в жизни рада, что не умею готовить. Потому что теперь придётся научиться, и это будет занятие. Настоящее, полезное, конкретное. Не как в офисе, где ты целый день перекладываешь файлы из папки в папку и называешь это работой.
Егор обнял её.
— Ты уже научилась. Тот суп, что варила на прошлой недели, из пакетиков, был лучшим супом в моей жизни.
— Это был не суп. Это была горячая вода с приправой и макаронами.
— Тем более.
Они засмеялись. Тихо, устало, но засмеялись. Первый смех за двое суток. Он прозвучал странно в пустом доме, среди пыли и паутины, как цветок, пробившийся сквозь бетон. Неуместный, хрупкий и оттого бесценный.
Ксения улыбнулась, глядя на них. Потом повернулась ко мне и положила голову мне на плечо, привычным, уже ставшим своим жестом.
— Антон, — произнесла она.
— М?
— Мне нравится этот дом.
Я посмотрел на стены, на потрескавшуюся побелку, на кривой подоконник, на засохшую герань.
— Мне тоже.
Мы сидели у печки, и огонь горел, и тепло заполняло дом, и за окном серело небо, и ветер шелестел в голых ветвях, и где-то далеко-далеко, в семнадцати часах подземного пути и ста сорока километрах дороги, лежал город, который когда-то назывался Москвой.
А здесь, в маленькой деревне, в бревенчатом доме, начиналась новая жизнь. Не лучшая, не худшая. Просто другая. Единственная, которая у нас осталась.
Егор и Таня заняли дальнюю комнату, ту, что побольше, с окном на лес. Я с Ксенией расположился во второй, поменьше, с окном на дорогу. Это произошло само собой, без обсуждения. Я поставил рюкзак у стены, и мы посмотрели друг на друга, и не было нужды что-то проговаривать.
Первые дни ушли на выживание в буквальном смысле. Дрова. Егор и я пилили и кололи с утра до вечера, наполняя поленницу у стены. Вода. Колодец глубокий, вода чистая, без привкуса. Еда. Картошка с огорода, консервы из разорённого сельского магазинчика в трёх километрах, где мы обнаружили нетронутые запасы круп, соли и подсолнечного масла. Позже наладили обмен с фермером, Степанычем, который держал кур и козу. Молоко, яйца, иногда мясо, в обмен на работу, починить забор, наколоть дров, помочь с крышей сарая.
Дом, в котором мы поселились, видимо, когда-то принадлежал какому-то учителю. Об этом говорили полки, забитые пожелтевшими книгами, старый глобус с трещиной на месте океана и аккуратные стопки тетрадей в шкафу. На стенах висели выцветшие фотографии людей в летних шляпах. Они улыбались, махали руками в камеру и выглядели невероятно счастливыми в своем неведении о грядущем конце.