Вообще, стоит сказать, что деревенские приняли нас не сразу. Первые дни смотрели настороженно, с тем осторожным недоверием, которое свойственно людям, пережившим катастрофу и научившимся видеть в каждом чужаке потенциальную угрозу. Степаныч, мужик основательный, с цепким взглядом, пришёл к нам на второй день и стоял у калитки, разглядывая нас, как покупатель разглядывает товар.
— Значит, из Москвы, — произнёс он, и это звучало не как вопрос, а как приговор.
— Из Москвы, — подтвердил Егор.
— По подземке?
— По подземке, по коллекторам, по тоннелям. Пятнадцать километров под землёй. Потом по поверхности ещё двадцать.
Степаныч помолчал, пожевал губами.
— Работать умеете?
— Научимся.
— Научитесь. Тут иначе нельзя. Кто не работает, тот не ест. Закон простой, старше любой конституции.
Он развернулся и ушёл. Но на следующий день принёс ведро молока и десяток яиц. Поставил у крыльца, ничего не сказал и снова ушёл. Так началось наше принятие в деревню, молча, без церемоний, через молоко и яйца.
Николай Петрович и Зинаида Ивановна оказались бесценными. Им за семьдесят обоим, но они знали вещи, которые мы, городские, не знали и не могли знать. Как засолить капусту. Как хранить картошку, чтобы не сгнила. Как определить по дыму из трубы, правильно ли горит печка. Как заткнуть щели в окнах, чтобы не дуло. Маленькие, простые знания, которые в прежнем мире казались ненужным деревенским фольклором, а в новом стали вопросом выживания.
Зинаида Ивановна полюбила Ксению. Может, потому что у неё не было дочери, а Ксения, со своей мягкостью, с готовностью учиться, с привычкой слушать, заполнила эту пустоту. Я видел, как они сидят у Зинаиды Ивановны на кухне, и старуха учит Ксению месить тесто, показывая грубыми, артритными пальцами, как правильно складывать, как давить, как переворачивать. Ксения повторяла, сосредоточенно, с тем же упрямством, с которым шла по тоннелям на стёртых ногах.
— Ладони мягкие, — ворчала Зинаида Ивановна. — Городские руки, непривычные. Ничего, через месяц затвердеют.
— Через месяц? — переспрашивала Ксения.
— Через месяц. Или через два.
Мы не говорили о прошлом. Не потому что запретили себе, а потому что слова не находились. Иногда, по вечерам, когда огонь в печке трещал и тени плясали по стенам, Егор замирал, глядя в одну точку, и я знал, о чём он думает. О маме. Об отце. О Москве. О жизни, которая осталась по ту сторону рассвета, когда мы спустились в метро с фонарями и рюкзаками ради развлечения, ради адреналина, ради того, чтобы почувствовать себя немного другими. Мы стали другими. Только не так, как планировали.
Ксения. Она лежала рядом со мной, на узкой кровати, под тяжёлым ватным одеялом, найденным в шкафу, и дышала ровно, спокойно. Её тело, худое, горячее, прижималось к моему, и я чувствовал каждый вдох, каждое движение, каждое сонное подрагивание. Мы не обсуждали, что между нами. Не вешали ярлыков, не произносили слов, которые произносят в нормальной жизни. Нормальной жизни больше не существовало. Существовала эта комната, эта кровать, это одеяло, это тепло и эта тишина.
Иногда ночью она просыпалась и лежала с открытыми глазами, глядя в потолок. Я знал, что она думает о сестре, о родителях. О Новосибирске, которого больше нет. Я протягивал руку, находил её ладонь, сжимал. Она сжимала в ответ. Мы лежали так, не разговаривая, и темнота вокруг казалась чуть менее враждебной.
А где-то через две недели после нашего приезда, Ксения рассказала мне о «Чёрной пантере». Сама, без моих вопросов. Говорила тихо, глядя в стену, пока я колол дрова у сарая. Она сидела на крыльце, подтянув больную ногу.
— Я танцевала, — произнесла она. — На сцене. Приватные танцы иногда, да. Но дальше танцев не заходило. Деньги нужны, стипендия копеечная, родители… Родителям самим еле хватало. Я не стыжусь. Просто хочу, чтобы ты знал.
Я вогнал топор в полено. Оно раскололось с сухим треском.
— Я знаю, — ответил я.
— Знаешь? Откуда?
— Просто знаю.
Она помолчала. Потом спросила:
— И тебе всё равно?
Я поставил следующее полено на колоду. Замахнулся. Ударил. Треск.
— Мне не всё равно. Мне важно, что ты здесь. Что ты жива. Что ты рядом.