– О последнем Иване Васильевиче и не говорю даже. Господа ждал, казнил и каялся, а оказалось – крымчакам пир готовил. Коли б не Воротынский со товарищи, сбирать бы нам по сю пору чёрный бор.
– Разобрать бы, где воля Господня, а где сила людская… – тихо сказал Андрей Васильевич. Перекрестился на иконы, шевеля губами, прочёл молитву. И, вспыхнув от давней мысли, продолжил: – Давеча присылал к нам царь Василий с поклоном. Писал, несть у него серебра рассчитаться со шведами. Взаймы, дескать, удружите. У самого в кармане – вошь на аркане. Сдумали мы думу: даём ему двадцать тысящ рублей. Душа знает, яко блудиша, да совесть-то, гордынная блядь, мучит, особливо ночами… – Строганов-старший опустил голову, кивал, вспоминая бывшее. Потом голову вскинул, кулак сжал: – Так порешили – дать серебро с возвратом, однако без прибытку. Думаем – с тобой послать. Коли груза не испугаешься.
Жеребцов не спешил отвечать. Помолчал, склонил голову набок, будто прислушиваясь к чему:
– До Костромы довезу, а там – как знать. Везде воры шастают.
– А ты до Костромы дойди, а там снесись с князем Скопиным. Ему серебро-то и потребно – с наймитами расчесться. Там и рассудишь, куда везти – на Москву али сразу Михайле Василичу, – сказал младший брат, сузив левый глаз.
– Тебе – доверим. Иным – нет, – отрезал старший. – А что сочтёшь нужным делать – делай.
Давыд Васильевич перекрестился на икону Никиты-воина. Повернулся к братьям, улыбнулся лукаво:
– Что ж, свезу! Отчего не свезти-то! Ведь не гусей же на продажу гнать – не разбредутся рублики.
– А коли и разбредутся – так в нужные руки! – утвердил Андрей Семёнович, крепко стукнул посохом об пол – тут же дверь растворилась, явился человек с подносом – на нём чаша с вином. – Давай по дедову обычаю – за наше дело – чашу круговую испьём. Начинай!
Жеребцов встал, поклонился хозяевам в пояс, поднёс чашу, испил – передал старшему брату. Три густые багряные капли задержались в русой бороде.
Отслужили молебен в Благовещенском соборе, коим и стольный град гордился бы. Истово молились братья Строгановы в дедовом соборе о Московском царстве, а после молебна с благословения священника отпустили четыре десятка своих охочих мужиков с отрядом Жеребцова.
Провожая Давыда Васильевича, оба Строганова сняли шапки. Старший, Андрей Семёнович, веско проговорил:
– Давыд Васильевич, на всё воля Божья. Но пораскинули мы с братом мозгами: пушки, я чаю, тебе не лишними будут. Все со своих стен не снимем, бережёного бог бережёт, а четыре тебе даём. И лошадей к ним с санями, и пушкарей учёных.
Вспыхнул от радости Жеребцов, обнял Андрея Семёновича, затем Петра Семёновича: ныне дороже хлеба нам этот подарок!
– С Богом!
Обоз тронулся. Долго ещё двигался он по льду широкой заснеженной Вычегды, долго смотрели со стен строгановские мужики. Вытирали слёзы широкие, лицом схожие с чудью бабы.
12 апреля 1609 года
Клементьевский стан
На холме у Муранова, что в верховьях речки Талицы, намедни взяли люди Сапеги трёх стрельцов – Июду Фёдорова со товарищи. Стало быть, гонцы умудрились проскочить мимо Красной горы, мимо Клементьева поля и, ежели б не случайная встреча, спокойно утекли в Москву?
Сапега был в бешенстве. Секретарь (локти протёрлись!) за столом из толстых досок считал письма, взятые на стрельцах: оказалось до пятисот!
Чтобы отвести вспышку гнева, секретарь протянул Сапеге грамоту:
– Пан гетман! Извольте прочесть – царевна своей ручкой писала!
– А ты почём знаешь? – метнул в секретаря яростный взгляд Сапега.
– Так ведь подпись… вот она! Так и сказано: инокиня Ольга. И бумага дорогая, видать, из Венеции али Флоренции, – нежно разгладив лист, секретарь разглядывал на просвет филигрань.
При последних словах Сапега вздрогнул. Опять привиделся Аптекарский огород, тонкая струйка фонтана и девушка. Кто она была? Ах да, дочка садовника. Какие глаза!
Сапега резко повернулся:
– Кому пишет царевна?
– Видать, тётке. Домна Богдановна Ноготкова.
– Так читай! – Сапега сел, кусая губы и щуря глаза. Достал из кармана тонкий батистовый платок, отёр влажный лоб. На секунду вспомнилась вдруг жена – чёрт бы её драл со всеми её требованиями! – потом дети. Он уже и забыл, как они выглядят. Увидит – не узнает.
– Стой! Дай сам.
Вырвал у секретаря бумагу, читал – этот дикий язык! – шевеля губами:
– А про меня похочешь ведати, и я у Живоначальные Троицы, в осаде, марта по 29 день, в своих бедах чуть жива, конечно болна, со всеми старицами; и впредь, государыня, никако не чаем себе живота, с часу на час ожидаем смерти, потому что у нас в осаде шатость и измена великая. Да у нас же, за грех за наш, моровая поветрея: всяких людей изняли скорби великия смертныя, на всякой день хоронят мертвых человек по двадцати и по тридцати и болши; а которые люди посяместо ходят и те собою не владеют, все обезножели.