Сельская местность выглядела процветающей. По ярмарочному городу, где мы остановились пообедать, сновали крестьяне в яркой новой одежде, пожилые в белоснежных тюрбанах и чистых синих передниках. В витринах переполненных ресторанов светились золотистые жареные утки. На прилавках, вытянувшихся вдоль людных улиц, из больших бамбуковых корзин вырывались клубы ароматного пара. Наш автомобиль прополз через рынок до здания местной администрации, двухэтажного особняка с сидящими у входа каменными львами. Отец жил в этом уезде в голодном 1961 году, и теперь, четыре года спустя, местные работники хотели показать ему, как все переменилось. Нас отвели в ресторан, где нас ждал отдельный кабинет. Когда мы пробирались через ресторанную толпу, крестьяне во все глаза смотрели, как нас, явно приезжих, уважительно провожает местное начальство. Я увидела на столах удивительные кушанья. Я почти ничего не ела за пределами нашей столовой и наслаждалась новыми блюдами под новыми названиями: «Жемчужные шары», «Три залпа», «Львиные головы». Потом директор ресторана проводил нас до мостовой — местные жители по–прежнему глазели на важных гостей.
По дороге в музей наша машина обогнала открытый грузовик с детьми из нашей школы. Они, несомненно, направлялись в тот же особняк. Позади стояла моя учительница. Она мне улыбнулась, а я вжалась в сиденье, стыдясь, что еду в автомобиле с шофером, а они трясутся в открытом кузове на холодном воздухе — весна только начиналась. Отец сидел впереди с самым младшим моим братом на коленях. Он узнал учительницу и улыбнулся в ответ. Обернувшись, чтобы привлечь мое внимание, он обнаружил, что я исчезла из виду. Отец засиял от удовольствия — смущение говорило в мою пользу; хорошо, что я стыжусь привилегий, а не щеголяю ими, заметил он.
Музей произвел на меня подавляющее впечатление. Вокруг стояли скульптуры безземельных крестьян, принужденных платить грабительскую аренду. Были показаны две мерки, которыми пользовался помещик: большой для собирания зерна с крестьян и маленькой для раздачи его в долг, к тому же под разорительные проценты. Была пыточная камера с железной клеткой, затопленная вонючей водой. В клетке человек не мог ни встать ни сесть. Нам рассказали, что так помещик наказывал крестьян, которые не могли заплатить арендную плату. В одной комнате, сообщил экскурсовод, жили три кормилицы: помещик считал, что женское молоко всего полезнее для здоровья. Его пятая наложница съедала в день тридцать уток — не мясо, а только лапки, которые считались большим лакомством.
Не рассказали нам только, что брат этого бесчеловечного помещика теперь возглавляет в Пекине министерство. Так его наградили за сдачу Чэнду коммунистам в 1949 году. Между историями о «людоедских временах Гоминьдана» нам не уставали напоминать, как мы должны благодарить Председателя Мао.
Культ Мао был неразрывно связан с манипулированием печальными воспоминаниями людей о прошлом. Классовых врагов изображали как вредителей, пытающихся вернуть Китай под власть Гоминьдана, и тогда дети лишатся школы, зимних ботинок и еды. Вот почему мы должны разгромить этих врагов. Чан Кайши будто бы устраивал нападения на материк и попытался вернуться в 1962 году, «в период трудностей» — так режим эвфемистически называл голод.
Несмотря на все эти разговоры и мероприятия, классовые враги для меня, как и для большинства моих сверстников, оставались абстрактными, бесплотными тенями невозвратного прошлого. Мао не удалось придать им бытовой, осязаемый облик. Одна из причин, по иронии судьбы, заключалась в том, что он так основательно разрушил прошлое. Тем не менее, нас запрограммировали на ожидание врага.
Одновременно Мао подготавливал почву для собственного обожествления, и все мы стали жертвами его грубой, но действенной пропаганды. Она работала отчасти благодаря тому, что Мао ловко занял положение нравственного ориентира: так же, как суровость к классовому врагу объявлялась синонимом верности народу, всецелое подчинение Мао подавалось как призыв к бескорыстию. Очень сложно было выпутаться из сетей демагогии, тем более что от взрослых не поступало никакой альтернативной точки зрения. Наоборот: они, словно сговорившись, пестовали культ Мао.
Две тысячи лет Китаем управлял император — символ неразрывно связанных государственной власти и духовного авторитета. Религиозные чувства, которые в других частях света испытывают к богу, в Китае всегда направлялись на фигуру императора. Мои родители, так же, как и сотни миллионов китайцев, жили во власти этой традиции.
Мао уподобился богу, окружив себя облаком тайны. Он всегда держался вдали от людей, сторонился радио, а телевидения тогда не было. За исключением «придворных» мало кто имел к нему доступ. Даже самые высокопоставленные люди в государстве встречались с ним лишь в ходе своеобразных официальных аудиенций. После Яньани отец видел его всего несколько раз, на многолюдных собраниях. Мама имела возможность наблюдать его лишь однажды, когда в 1958 году он приехал в Чэнду и сфотографировался с работниками 18–го разряда и выше. После провала «Большого скачка» он почти полностью исчез.