— И то верно... Ну, как живешь, милая? С нашей Люськой-дурехой по-прежнему дружишь?
— А куда денешься? Поссоримся, помиримся...
— Православно. Православно... Без ссор скучища в жизни была бы.
— Вот мы и веселимся, — сказала Люська.
— Молодцы! — Платон Пантелеевич потер ладонью подбородок. — Только пословицу не забывайте: делу — время, потехе — час...
— Это уж как придется, — пояснила Люська.
— У тебя все, «как придется», племянница.
Улыбка на лице Платона Пантелеевича плохо скрывала досаду: так непрочно ночная мгла укрывает силуэты домов. Опасливо, с явной осторожностью он опустился в хрупкое Люськино кресло, с удовольствием вытянул ноги, будто они затекли, сказал:
— Про мужиков одно дельное высказывание есть: в двадцать лет ума нет — и не будет. В тридцать лет жены нет — и не будет. В сорок лет денег нет — и не будет. — Он посмотрел на нас довольно, улыбнулся с хитринкой: — Я думаю, и про женский пол подобное высказывание имеется. Случайно не слышали?
— Не приходилось, — зевнув, сказала Люська.
— А Наташа чего молчит?
— В двадцать лет счастья нет — и не будет.
— Православно, — согласился Платон Пантелеевич. — А дальше?
— Не знаю, что дальше. Какая разница, что дальше? Каждой женщине нужно немного счастья. И тогда дальше — все будет хорошо.
— Лучше не скажешь, — согласилась Люська.
— Может, и не скажешь, — неторопливо произнес Платон Пантелеевич. Гмыкнул или кашлянул, понять трудно. — Только не забывайте, девочки, счастье не дождь, само с неба не сыплется.
— Про это мы давно знаем, — ответила Люська. — Эта мудрость, как таблица умножения, — нехитрая.
— Мудрое — все нехитрое, — пояснил Платон Пантелеевич. — Хитрость болячкой нутренной поглубже прячется.
Я сказала:
— Хорошо ли, плохо, но Люська хитрить не умеет.
— А ты? — быстро спросила Закурдаева.
— Немного могу.
— Я тоже могу, — обиделась Люська.
— То-то оно и видно...
Лучик любопытства бегал между прищуренных глаз Платона Пантелеевича, добродушие и спокойствие лежали на загорелом морщинистом лице так ясно, так ощутимо, что, казалось, их можно было потрогать руками.
— Думаешь, я не смогла бы перехитрить Широкого? — распалялась Закурдаева. — А мне по морде ему дать захотелось. По морде! Я это и сделала.
— Но ведь и сдачи дать могут, — пыталась я вразумить Люську.
— Боялась я сдачи! Страсть как боялась! Да я рабочая, я же не начальник. За свое место не трясусь. Я завтра подам на увольнение. Сколько в Москве обувных фабрик! Меня на любую с руками и ногами возьмут. А если я в отделе кадров еще газеты покажу, где про мой показатели, про мою бригаду писали, то ко мне делегации от фабрик домой приходить будут, обивать пороги, чтобы я к ним работать пошла. Твой же Широкий, которого ты с пеной у рта защищаешь, дерьмо. Может, как специалист — туда-сюда, средненький. А как человек — дерьмо!
— Я не защищаю Широкого с пеной у рта. И ругалась с ним больше, чем ты. Сама знаешь... И я первая была против того, чтобы тебя снимали с бригады, и предлагала обсудить за это Широкого на бюро. Но уж если ты сделала глупость, то имей смелость признаться в ней. Допустим, что Широкий — дерьмо, но своим идиотским поступком ты расписалась в том, что ничуть не лучше его.
— И пусть! И пусть! — твердила Закурдаева.
Платон Пантелеевич подал голос:
— Все, сороки? Люська, достань бутыль.
И вновь, как восемь лет назад, появилась плетеная бутыль, доверху наполненная красным виноградным вином. И мне вспомнился Туапсе, сарай под железной крышей, осенние листья, стучавшие о старое железо, словно капли дождя. И стало грустно, остро грустно, как никогда. Кажется, впервые ощутила, что ухожу из молодости насовсем. И насовсем однажды днем или ночью уйду из жизни...
Люська принесла стаканы. Это были не те простые граненые стаканы, а очень красивые, тонкие, из чешского стекла. Но, как и тогда, Платон Пантелеевич налил вино всклянь. И мы выпили. С хорошим, хорошим удовольствием.
— Из груши коньяк не сделали? — вспомнила наш давний разговор и спросила я.
— Не пришлось. На зверобое теперь настаиваю. Зверобой — он, сказывают, от всех болезней...
Через день Люська написала заявление на имя директора фабрики. В заявлении сообщала, что «пошутила над Широким в отместку за злое и несправедливое отношение». Луцкий объявил Закурдаевой выговор, мотивировав его нарушением трудовой дисциплины. И приказал лишить месячной прогрессивки.
С Широким был разговор на парткоме. Всыпали ему не меньше, чем Бурову. Георгий Зосимович барабанил по столу пальцами. Румянец накатывался на его щеки бурными морскими волнами...