— Бурачок, давай газу, — сказал Пасеков, — так мы и до завтра не доедем.
— Видите, какая пыль, — отозвался Бурачок, — ни черта не видно! Влипнем в историю, если будем спешить.
— Ничего не влипнем, Бурачок! — настаивал Пасеков. — Тише едешь, дальше будешь — ты эту пословицу забудь. Медленно будешь ездить, не скоро увидишь свой Жашков…
— В Жашкове давно уже немцы, товарищ старший политрук, — неохотно промолвил Бурачок и мрачно надвинул на лоб пилотку.
— Я об этом и говорю… А ты разве не хочешь в Жашков?
— Там у меня отец с матерью, вы же знаете… И жена с ребеночком, тоже знаете, как раз перед началом я их отправил туда на лето.
— Ну так давай газу!
Бурачок мотнул головой, словно отгоняя какую-то беспокойную мысль, и стал один за другим обгонять грузовики, чудом не попадая в тучах пыли под встречные машины.
В дороге Берестовский молчал. Колонны армейских грузовиков шли на Киев. Навстречу непрерывно двигались машины, среди них мелькали то набитые людьми и узлами автобусы, то грузовики, загроможденные столами и ящиками, то пожарные агрегаты со смотанными на барабаны брезентовыми шлангами… Куда они идут? Откуда? Зачем?
Пасеков не умолкал, рассказывал множество всяких историй, так что в конце концов Берестовский подумал: для известного столичного журналиста этот Пасеков довольно простой и хороший парень.
Перед самым Киевом Пасеков ловко вспорол ножом банку консервов, разложил хлеб, и они, не останавливая машину, перекусили.
В предвечерней тишине Днепр лежал под Наводницким мостом притихший, казалось, совсем неподвижный. Зенитчики стояли на мосту возле своих нацеленных в небо пушек. Над киевской горой в небо колыхалось ярко-желтое пламя заката. Когда они по Институтской и Ольгинской подъехали к «Континенталю», где жили корреспонденты центральных газет, небо уже погасло и в подъездах домов, сливаясь с сиреневым светом сгустившихся сумерек, загорелись темно-фиолетовые маскировочные лампочки.
Острая печаль обняла Берестовского на пустынных улицах, перегороженных сваренными из ржавых рельсов противотанковыми ежами. Всего две недели назад он был в городе, но теперь не узнавал его. Время было довольно позднее, по улицам не разрешалось ходить, это он знал, но чувствовалось, что и за окнами высоких домов так же холодно, мертво и пусто, что и деревья и дома стали ниже, словно все сжалось, вошло в себя в ожидании страшного удара.
— Завтра вечером на этом же месте, — сказал Пасеков, когда Бурачок остановил машину у подъезда «Континенталя». — Успеете вы до завтрашнего вечера?
— Думаю, что успею, — ответил Берестовский, доставая из машины свою шинель. — Вы меня не ожидайте специально. Сам доберусь, не впервые.
— Я, наверное, отправлюсь на Ирпенский рубеж. Может, давайте вместе?
Конечно, хорошо было бы с новым приятелем вместе, но Берестовскому хотелось остаться наедине с Киевом, в котором он прожил много лет; это чувство ничем нельзя было объяснить, он и не стал объяснять, а просто сказал:
— Нет, я в Голосеево… Я там еще не бывал.
— Ну что же, Голосеево тоже неплохо, — с сожалением сказал Пасеков. — Только зачем же вам тащить с собой шинель? Ночи еще теплые. Давайте ее сюда… Давайте, давайте!
Пасеков, не слушая возражений, взял из рук у Берестовского шинель и исчез за стеклянным турникетом гостиницы.
На безлюдном Крещатике патруль проверил у Берестовского документы. Берестовский поднялся вверх по бульвару Шевченко и мимо темного здания университета вышел на улицу Толстого. Он приближался к знакомому дому, и чувство непоправимости всего, что случилось в последние месяцы, холодной волной поднялось в нем. Темные стены, ослепленные окна, неподвижные деревья… Аня не ожидает его на третьем этаже. И он, сколько бы он ни стоял у окна, уже не услышит внизу, на асфальтовом тротуаре, частого стука ее высоких каблуков, не увидит, наклонившись через подоконник, ее маленькой стройной фигуры, ее лица, поднятого вверх, к нему.
Как быстро пролетел год, их первый год, который они прожили вместе здесь, на третьем этаже! Теперь, когда ничего уже нельзя было ни вернуть, ни исправить, он знал, что это был счастливый год, хоть и полный постоянной неуверенности и тревоги. Ему все время казалось, что это сон, что он неизбежно должен проснуться и что пробуждение его будет горьким и одиноким… Десять лет разницы не сбросишь со счетов. Аня жадно смотрела на мир вокруг себя, и ротик у нее был ненасытно полураскрыт, словно она еще не успела наудивляться небу, птицам, пролетавшим в нем, облакам и дождям, перемывавшим листья деревьев и кустов Ботанического сада под их окном, солнцу, и земле, и, нечего греха таить, таинственному племени молодых людей, ходившему по земле в роскошных галстуках и блестящих туфлях.