Выбрать главу

Форстер знал «всех» и знакомил Диккенса со знаменитостями — Теккереем, Бульвер-Литтоном, эссеистом Чарлзом Лэмбом, журналистом Ли Хантом, поэтом Робертом Браунингом, художником Даниэлем Маклизом, актером Уильямом Макриди (двое последних станут Диккенсу довольно близкими друзьями), звездой либеральной адвокатуры Томасом Тальфуром (которому посвящен «Пиквик»). Форстер также стал литературным агентом Диккенса и частично его адвокатом, улаживая проблемы с издателями; возможно, он посоветовал ему открыть публике свое настоящее имя, и 29 апреля газета «Чемберс джорнал» сообщила народу, кто такой «Боз».

3 мая Диккенс произнес первую публичную речь — на годовщину Королевского литературного фонда, 7 мая пошел с женой и свояченицей в театр на премьеру своего фарса, вернулись в прекрасном настроении, спать пошли под утро, а несколько минут спустя Диккенс услышал из комнаты Мэри стон. Они с Кэтрин вошли — Мэри лежала на кровати одетая. Вызвали ее мать и врача — тот никакого диагноза не поставил. Из письма Диккенса неустановленному лицу; «Четырнадцать часов прошло… прежде чем она затихла и умерла — умерла в таком спокойном и нежном сне, что, хотя я держал ее на руках незадолго до этого, без сомнения, живую (поскольку она выпила немного бренди из моих рук), я продолжал поддерживать ее безжизненное тело и после того, как ее душа отлетела к небесам». Сейчас полагают, что у Мэри был порок сердца. От того, что ее держали на руках и поили бренди (универсальным лекарством тогдашних англичан), выжить она, конечно, не могла.

Он почти обезумел от горя; снял кольцо с ее пальца и надел на свой (носил до конца жизни). Джорджу Томпсону (дедушке Мэри), 8 мая: «Я не хотел бы обидеть более близких родных и старых друзей, но смерть этой девушки, чьей красотой и редкими душевными качествами восхищались все, кто ее знал, — невозместимая потеря для нас, оставившая в душе пустоту, которую ее друзьям никогда не удастся заполнить». Тому Берду, 17 мая: «Слава Богу, она умерла на моих руках, и самые последние слова, которые она шептала, были обо мне… Первый приступ горя прошел, и я могу спокойно, без отчаяния думать и говорить о ней. Я убежден, что на свете не было существа столь совершенного. Я знал ее душевную красоту, знал, каким бесценным сокровищем была эта девушка. У нее не было ни единого недостатка». Эйнсворту, 17 мая: «…меня так глубоко потрясла смерть девушки, которой была отдана моя самая глубокая и нежная (после жены) привязанность, что мне, конечно, пришлось отказаться от мысли закончить все, что я намечал на этот месяц, и попытаться отдохнуть…»

Здесь он благоразумно написал «после жены». Большинство биографов туманно пишут, что он чувствовал к Мэри «ангельскую» или «братскую» любовь. Но сила и продолжительность его горя заставляют думать, что он любил Мэри в самом обыкновенном смысле, как мужчина любит женщину. В 1855 году в рассказе «Остролист» он писал: «…каждую ночь, где бы я ни спал, я видел ее во сне — причем иногда она снилась мне еще живой, а иногда вернувшейся из царства теней, чтобы утешить меня, — но я неизменно видел ее прекрасной, спокойной, счастливой и ни разу не чувствовал страха». На ее похоронах 13 мая он заявил, что желает быть похороненным в ее могиле (которую сам заказал и оплатил). Дневник, 1 января 1838 года: «Если бы она была сейчас с нами, во всем ее обаянии, радостная, приветливая, понимающая, как никто, все мои мысли и чувства, — друг, подобного которому у меня никогда не было и не будет! Я бы, кажется, ничего более не желал, лишь бы всегда продолжалось это счастье». Из письма жене, февраль 1838 года: «С тех пор как я уехал из дому, она мне все время снится и, несомненно, будет сниться, пока я не вернусь».

Теща по его просьбе дала ему прядь волос Мэри (интересно, как теща и жена воспринимали все его признания и безумства?), он писал ей растроганно: «С ее кольцом я не расстаюсь ни днем ни ночью и снимаю его с пальца, лишь когда мою руки. Воспоминания о ее прелести и совершенстве не оставляют меня даже и на эти краткие мгновенья. Я должен сказать, положа руку на сердце, что ни во сне, ни наяву не могу забыть о нашем жестоком испытании и горе и чувствую, что не смогу никогда… Если бы Вы знали, с какой тоской я вспоминаю теперь три комнатки в Фернивалс-Инн, как мне недостает этой милой улыбки, этих сердечных слов, скрашивавших часы нашей вечерней работы или досуга, когда мы весело подшучивали друг над другом, сидя у камина, — слов, более драгоценных для меня, чем поклонение целого мира. Я помню все, что бы она ни говорила, что бы ни делала в те счастливые дни. Я мог бы назвать Вам каждый отрывок, каждую строчку, прочитанную вместе с нею…» еще теше, в 1840 году: «…иногда она являлась ко мне как дух, иногда — как живое существо, но никогда в этих грезах не было и капли той горечи, которая наполняет мою земную печаль; скорее, это было какое-то тихое счастье, настолько важное для меня, что я всегда шел спать с надеждой снова увидеть ее в этих образах… Мысль о ней стала неотъемлемой частью моей жизни и неотделима от нее, как биение моего сердца».