Бедняк Трухти, пожилой рассыльный, стоит около церкви утрами и вечерами, и в дождь и в снег — ждет поручений; он одержим колоколами — и любит, и боится, они в его воображении — живые существа. Как-то раз к нему приходит дочь с угощением (рубцы), жалуется на бедность; они присаживаются на крыльце богатого дома поесть. Выходят богачи и обсуждают их, как животных:
«— Кто ест рубцы? — повторил мистер Файлер, повышая голос. — Кто ест рубцы?
Трухти конфузливо поклонился.
— Это вы едите рубцы? — спросил мистер Файлер. — Ну, так слушайте, что я вам скажу. Вы, мой друг, отнимаете эти рубцы у вдов и сирот… Если разделить вышеупомянутое количество рубцов на точно подсчитанное число вдов и сирот, — сказал мистер Файлер, повернувшись к олдермену, — то на каждого придется ровно столько рубцов, сколько можно купить за пенни. Для этого человека не останется ни одного грана. Следовательно, он — грабитель.
Трухти был так ошеломлен, что даже не огорчился, увидев, что олдермен сам доел его рубцы. Теперь ему и смотреть на них было тошно».
Богачи рассуждают, как хорошо было в «старые добрые времена», когда такие, как Трухти, сразу помирали с голоду, и читают нотации: веселиться нельзя, жениться нельзя, а с точки зрения политической экономии лучше бы вас всех, уродов, вообще не было; один из них дает Трухти поручение отнести письмо другому богачу, такому же лицемеру, и тот совсем заморачивает бедному Трухти голову, заставляя предаваться самоуничижению и, хуже того, осуждать других бедняков и несчастных, в частности бедную женщину, которая утопилась вместе с младенцем, потому что им не на что было жить. Но тут вмешиваются колокола и властно, страшно неистовствуя, призывают Трухти, и он идет на их голос как загипнотизированный, и вот он уже на колокольне, где его окружают бесчисленные призраки, а потом и сами колокола являются ему:
«Таинственные, грозные фигуры! Они ни на чем не стояли, но повисли в ночном воздухе, и головы их, скрытые капюшонами, тонули во мраке под крышей. Они были недвижимые, смутные; смутные и темные, хотя он видел их при странном свете, исходившем от них же — другого света не было, — и все прижимали скрытый в черных складках покрывала палец к незримым губам. Он не мог ринуться прочь от них через отверстие в полу, ибо способность двигаться совершенно его оставила. Иначе он непременно бы это сделал — да что там, он бросился бы с колокольни вниз головой, лишь бы скрыться от взгляда, который они на него устремили, который не отпустил бы его, даже если бы вырвать у них глаза».
И большой колокол грозно отчитывает Трухти:
«— Голос Времени, — сказал дух, — взывает к человеку: „Иди вперед!“ Время хочет, чтобы он шел вперед и совершенствовался; хочет для него больше человеческого достоинства, больше счастья, лучшей жизни; хочет, чтобы он продвигался к цели, которую оно знает и видит, которая была поставлена, когда только началось Время и начался человек… Кто тщится преградить ему дорогу или повернуть его вспять, тот пытается остановить мощную машину, которая убьет дерзкого насмерть, а сама, после минутной задержки, заработает еще более неукротимо и яростно… Кто отвращается от падших и изувеченных своих собратьев; отрекается от них, как от скверны, и не хочет проследить сострадательным взором открытую пропасть, в которую они скатились из мира добра, цепляясь в своем падении за травинки и кочки утраченной этой земли, и не выпускали их даже тогда, когда умирали, израненные, глубоко на дне, — тот грешит против бога и человека, против времени и вечности».
Естественно, Трухти раскаивается: больше он никогда не осуждает ни несчастную девушку, покончившую с собой, ни других бедняков.
3 декабря Диккенс, специально приехав в Лондон, читал «Колокола» друзьям — те плакали; Форстер уверял Нейпира, редактора «Эдинбург ревью», что это величайшее произведение Диккенса. Заметим, что «по букве» эта повесть еще менее христианская, чем «Песнь», — живые колокола, рой привидений на колокольне, оправдание самоубийства… Но ему важен был лишь дух, дух божий, как он тогда его понимал, его религиозность — такая же, как у Грэма Грина; ему необходимо было нанести удар ханжеству — и даже странно, что его колокола не спрыгивают с колокольни, дабы хорошенько накостылять по шее какому-нибудь лицемерному жадному богачу.