И пока метательные снаряды долбили камень стен, викинги развлекали себя кто как мог. Устраивали состязания на мечах, проигрывали в кости захваченных рабов. Дороже всего стоили мастеровые люди, особенно кузнецы. Дешевле всего — дети. Женщин было достаточно, чтобы утолить пыл мужчин или заставить варить похлебку. Было несколько молодых и хорошеньких — этих захватившие их викинги держали при себе, защищали от чужих посягательств, даже одаривали подарками. Порой можно было услышать девичий смех.
Когда он долетал до Ролло, конунг становился мрачен. Северянам нравятся франкские женщины, более уступчивые и покорные, нежели северянки. А вот сам он выбрал ту, которая упряма и своенравна, но которой удалось безраздельно воцариться в его душе, покорить его сердце, его разум.
Ролло всегда считал себя ее господином, а вышло наоборот: он, как ручной медведь с кольцом в носу, вынужден идти за ней, ибо без нее ему нет покоя. Он вспоминал ее, когда думал, что его никто не видит. Лицо его в такие минуты становилось одухотворенным, нежным. Птичка, которую, ему казалось, он приручил, восхитительная женщина, ласки которой доводили его до исступления. Он вспоминал, он грезил наяву. А по ночам Во снах словно вновь чувствовал ее тело рядом с собой — разнеженное, в легкой испарине, благодарное. Он резко садился, дышал тяжело, зрачки расширены. Спавший у входа в шатер Риульф просыпался мгновенно, зачерпывал ковшиком в бадейке воды, подносил. Лицо участливое, сосредоточенное. Это злило Ролло. Не хватало еще, чтобы его начали жалеть дети.
Он резко выбивал ковшик.
— Спой-ка мне лучше.
Риульф в кои-то веки отказался. У него ломался голос, петь не очень-то получалось. Тогда Ролло выходил из душного шатра в не менее душную ночь.
Ролло молча обходил лагерь. Порой, пользуясь мраком, подходил поближе к городу, изучал разломы в стене. Ни одного сколько-нибудь существенного. А вот башню со стороны ручья Эвьер разбили сильно — метким ударом снесли все деревянное на вершине, обломили угол словно вскрыв внутренности башни. Во время заката лучи освещали нутро башни, и можно было заметить прилепившуюся внутри лестницу сходней. Кривая балка выглядывает наружу, как протянутая к небу искалеченная рука. Но высоко. Снизу видно лучника, меряющего шагами площадку наверху. Он то приближается к парапету, то отходит. Для себя Ролло отметил, что этот участок наиболее безлюден. Но здесь и самая высокая стена.
Он сплюнул сквозь зубы, пошел назад к кострам. Ему протянули мех со скверным пивом. И как всегда вопросы — так уж им нужен Шартр, чтобы тратить под ним столько сил и времени. И ему приходилось убеждать, воодушевлять, увещевать.
А в самом городе что-то происходило. За зубцами стены поднимался дым, как от костров, пахло горелой известью. Викинги переглядывались с недоумением, прислушивались к звону колоколов. Они уже научились отличать обычные перезвоны, скликающие к мессе, от постоянно разливавшегося над Шартром погребального набата.
— Там им не так и сладко приходится, как бы они ни хорохорились, — посмеивались викинги и уходили к кострам пить свое скверное пиво.
Один раз в городе среди ночи поднялся шум, замелькали огни. Викинги глядели на город, освещенный изнутри. Шум шел от ворот, и на какой-то миг они даже приоткрылись, но захлопнулись со страшным гулом прежде, чем викинги успели схватиться за оружие. А меж башен над воротами вдруг появилась фигура с факелом. Нормандская стрела пронзила ее моментально. Викинги смеялись, радовались меткости своего лучника. И не сразу заметили, как шум в городе смолк почти моментально.
Убитым оказался монах Гукбальд. За последние дни, когда в городе разразилась оспа, он считался едва ли не святым. Лечил людей, смело входил в дома, где уже были замечены больные оспой. Конечно, и аббат Далмации по-прежнему появлялся на улицах, по-прежнему следил за обороной. Но что-то приземленное было в Далмации, к тому же он был здесь чужаком, а худой, малообщительный и религиозный Гукбальд давно привлекал всеобщее внимание. Сам епископ Гвальтельм благоговел перед ним.
Но последние дни Гвальтельм появлялся на людях довольно редко, а Гукбальд… Это он выхлопотал, чтобы большинство монастырей в городе было отдано под лечебницы, куда изолировали больных. С каждым днем их становилось все больше, но умирали в основном дети и молодежь. Здоровым мужчинам было легче справиться с болезнью, и, пусть обезображенные, с подсыхающими на теле гнойничками, они все чаще выходили на стены и вновь брались за оружие. Наблюдали со стен, как по городу бредут похоронные процессии, как жгут трупы, засыпают известью вырытые прямо под стенами домов могилы.
Мрачно плыл в воздухе похоронный звон. Люди боялись выходить из домов. Если бы норманны знали о царящей внутри стен панике, их новый штурм мог бы увенчаться успехом. Но они. продолжали лишь разбивать стены, и, хотя грохот от снарядов стоял непрестанный, люди уже свыклись с ним, и норманны даже стали казаться им менее опасными, чем болезнь, которой словно был пропитан сам воздух внутри стен.
Эта мысль ширилась среди женщин, дети которых умирали особенно часто. Да, норманны — бич Божий, от них идут насилие и рабство. Но люди говорили, что если они сами сдадут город, их, возможно, помилуют. Ведь Ролло — хоть он и язычник — сумел стать достойным правителем в своих землях, и франки стекаются отовсюду под его покровительство. И даже получают его. А здесь их всех ждет только смерть.
Умерших от оспы было слишком много, и конца эпидемии не предвиделось.
Это настроение расходилось подобно кругам на воде. Достаточно было случиться толчку, чтобы вся эта назревшая идея сдачи на милость норманнам выплеснулась наружу, подобно перебродившему вину, хлынувшему сквозь прорезь в бурдюке с вином. И этот толчок последовал, когда епископ Гвальтельм не вышел проводить службу. Мало кто знал, что причиной этого послужила болезнь его сына. У мальчика поднялась температура, и Гвальтельм, опасаясь худшего, кинулся к чудотворной Мадонне просить милости. Однако в городе сразу пошел слух, что епископ болен. Когда небеса не щадят даже своих верховных иерархов, что говорить о простых смертных?