интерес к обсуждаемой теме, но подкарауливает только тот момент, когда можно будет рвануть с места в карьер, и тогда разговор приобретает односторонний характер (то есть говорит только она — она и больше никто), тогда из головы у нее вздымается шершавое полено, и этим поленом она лупит окружающих. Надо прогнать проявления действительности, ох, действительность, эта жирная, больная крыса. Лесоруб принесет ей сюда, наверх, все необходимые приправы для приготовления пищи. Эти философы, приглашенные на уик-энд, сидя в своих передвижных клетках, с фляжками в кармане для защиты против ее голоса, этой жалкой груды осколков, рожденной невежеством и уверенностью: конца этому не будет. Они действительно приезжают только из-за еды и питья. От свежего воздуха они, так и быть, готовы отказаться. Поэтесса вещает; она обо всем что-нибудь да знает и ни о чем не молчит, у нее ведь осталось так мало времени, гордо оправдывается она. Она говорит слишком громко. Говорит самоуверенно, во все горло, обращаясь к людям, которые хотели всего лишь немного отдохнуть за городом. Она громко декламирует стихи, возраст позволяет ей это. Ей приходится не раз кричать: «Здесь!» Она ведь существует уже только наполовину. Поэтому ей все позволено. Она фланирует между гостями. Но она вовсе не добродушна. Не добра. Она сама точно не знает, что побуждает ее писать такие глупости. Вот и сидит она, старая наседка, высиживает гипсовое яйцо, пишет и пишет, высиживает без конца, но ничего высидеть не может. Наконец гости уезжают обратно в Вену, откуда приехали. Они едут обратно во Франкфурт, где мало кто может выдержать. Она, старая дама, побывала однажды на Франкфуртской книжной ярмарке и хочет еще раз оказаться там, пока не умерла. Болтая такую вот чепуху, она тем временем мечтает о лесорубе, о слуге леса (на самом же деле не он должен обслуживать лес, а лес — его!) как о восхитительном инструменте. О струнно-щипковом инструменте, который можно пощипывать и поглаживать. Она пишет ноты, она же и исполняет. Но на охоте добыча часто ускользает. Вечером он всякий раз уходит. А должен оставаться! Но с ее молодыми друзьями из города он должен играть в прятки, должен скрывать свою материальность. Не отвешивать публичные поклоны, никаких аплодисментов. Его самого никто видеть не должен, но некоторым доведется услышать идеализированную версию по поводу этого персонажа. Она изобразит его как услужливое исчадие нашего времени, для которого образованность никакой роли не играет. Она необразованна. Она будет утверждать, что это — давняя история. От своих гостей в белом она скрывает якобы уродца, человека в образе теленка, вырезанного из дерева, неотесанного дурня. Из того немногого, чему она когда-то училась, она почти ничего не забыла. Даже французский по-прежнему помнит! В пузырчатых гнойничках ее мозгов достаточно места, в этом дешевом карманном издании головы человека. Ее ухватистая пасть разинута в погоне за лесорубом. Она не все свои мнения выставляет напоказ перед философствующими учениками (никто не должен над ней посмеиваться). Перед этими мелкотравчатыми человеческими обоями. Они решительно ничего не знают о жизни, они плотно занавешивают свои философские сады на заднем дворе. Они говорят, и всё. Природа против культуры. Культура побеждает по всем пунктам. Они горды собой, они полностью погружены в воспоминания о «Бургтеатре» и опере. Затаив дыхание, стоят перед найденышем-искусством, в родители которому набиваются (но им, как правило, отказывают). Они всякий раз говорят вслух то, что хотят сказать. В кровь разбивают голову о самих себя! Мысли! Пожилую даму они всерьез называют Айххольцершей, издеваясь над ее священным старинным фамильным именем. У бывшей учительницы течет из носа кровь, как у малого ребенка. Стоя в специальной нише, о которой пока никто не знает, она дошла до полного изнеможения. Ей мало гордости, которую она по этому поводу испытывает сама. Она хочет привлечь к себе внимание мира, мира образованных людей. Мир должен заглянуть к ней сквозь маленькие окошки и удивиться ее смехотворным страданиям. Эти люди-головастики братаются, потребляя напитки, которые сокрушительно действуют на их настроение. Глотка у них никогда не пересохнет от речей. В горле у пожилой дамы застревают мысли, которые она еще не успела сформулировать. Айххольцерша рассказывает историю о человеке, которого она знала в юности и которого сегодня знают многие, правда по книгам. Гости смущенно ерзают в сумраке на своих стульях. Она рассказывает эту историю, а самой ужасно хочется прилюдно высмеять их мысли о поэзии. Как будто ночью у кого-то с плеч последний раз сползло одеяло. Старость всегда права и повинна в войнах. Человек с годами становится все хитрее или умирает (или получает должность). Эта поэтесса — человеческое наводнение, она не может быть одна, нет, не по причине тупости и безвкусия, а из-за своих стихов — разве мыслимо остаться с ними наедине! Она бросается через дорогу и бежит прочь. Поэтесса много повидала и мало что поняла, но всегда записывала все, что увидела. В стихах, то есть правильным размером. Гниль искусства изливала свою жидкую похоть на ее уста, подбородок, грудь. Людей удивляет, когда кто-то прилагает столько усилий там, где в принципе не может быть никакого прогресса. Эта женщина — куча словесного мусора, который никогда не обретал достойную форму. Однако свои творения она облекает в стихотворную форму. Чтобы эксперты смогли вынести о них свои ошибочные суждения. Они смеются (критики), эта особая порода людей, этот слабо выраженный рельеф, эти манекены, обтянутые синтетикой или смесовой тканью. Она изготовляет сплошь рифмованную, весьма своеобразную интерпретацию Первой мировой войны и сплошь лживую — Второй. В этом последнем кабачке своей жизни она липнет к посетителям. А от них веет холодом. Она готовит еду у себя на кухне. Она вся с головой — одна черная дыра. Она жадна, но тащит всем горы еды. Скоро наступит стужа, а с нею — скука. Скоро придет пора всяких несчастий. Мужчина, которого она себе выбрала, мог бы прекрасно и подробно рассказать о несчастных случаях в лесу и этим внести свой вклад в общую беседу. Она спрячет его, но не у себя под юбками. Когда ему снова разрешено будет показаться, спиртное будет литься у него из ушей, настолько он им пропитается. И эта женщина будет стыдиться его, как когда-то другой человек стыдился ее. Его нельзя показать образованным людям, даже если она все это умело обставит. Даже ради собственной забавы. Они пытаются говорить его языком и бледнеют от неловкости. Но потом снова приходят в себя. Поскольку он где-то далеко, женщина сразу отбрасывает в сторону всякие церемонии. Она компрометирует себя и в мыслях, и как личность. Она срамит и себя, и других. Она устала и становится непереносимой. Она со своими вечно одинаковыми уроками жизни становится публичным злом, дряблым, как грязный бумажный носовой платок. Она думает о том, не заприметила ли другая женщина (может, туристка какая-нибудь?) ее Эриха-лесоруба прямо сейчас сквозь кусты, Эриха, которого она так страстно желает. Это ужасно. На ней висит столько лишнего мяса, пряма беда какая-то, но долго ли она будет такой пышной? Как повезет. Везение, и больше ничего. Может быть, она станет молиться на этого лесного человека, как на божество, — хочется в последний раз скушать кого-нибудь целиком. Он твердый, как деревянная мебель. Она будет молиться на него, Богу молиться уже поздновато. В старости религия теряет всякий смысл, а в молодости стоит поупражняться выпрашивать у Господа то и се. В больнице ей вырвут изо рта челюсть, санитары для верности постучат по ней молоточками. Челюсть не настоящая! Крепко зажмет она в кулаке последнее дыхание жизни, эту маленькую щепотку соли. Ее насильно вырвут у нее из рук, переломав все пальцы. А во что они вцепились сегодня? Непостижимо, они цепко держатся за туманный сосуд искусства, в котором полностью можно скрыть все что угодно. Ее вместе с сосудом болтает из стороны в сторону. Пока продолжается жизнь, еще есть надежда на славу и блеск. Руки у нее немеют, но сосуд держит ее на высоте. Господь Бог должен лично взять под контроль этот сложный случай. Лесоруб взывает к пустоте, умоляя, чтобы его семья к нему вернулась. Об этом не может быть и речи, поет ангельский хор во дворе. Пожилая дама едва держится на ногах, поверженная своим искусством и теми насмешками, которые отпускают другие по поводу ее искусства. Она сама не более чем ветер сплошного издевательского хохота. Конец дубинки, точнее — ее резиновый наконечник. Она незначительна, но в значительной степени окружена природой. Она стиснута ландшафтом и теми, кто среди него трудится. Говоря это, я имею в виду следующее: вот так и в таких пределах происходит все в природе, пока вы дышите! Уже в течение пятидесяти лет дрессирует она свои мысли, но они так до сих пор и не научились прыгать через обруч. Она рифмует всё подряд самым диким образом, превращая всё в помойку, она — единственная отбросовая компания, разъединенная с самою собой. Она чтит искусство и себя в нем. Она хочет, чтобы и другие чтили ее за ее искусство. Как только к ней являются мысли, она делит их на порции, поправляет и тотчас прогоняет прочь. Они становятся стихами, а стихи — это то, что сторожа и дилеры особенно любят читать в своих журнальчиках, потому что стихи кажутся им самым легким делом. Они воображают, что могут написать такое же сами, причем еще и лучше, ведь стихотворение такое же короткое и понятное, как строчки мыслей, рождающихся у них в головах. Сантехники от искусства, которые издали замечают каждую ошибку, но не исправляют, а только указывают на нее пальцем. Итак: давайте очертим круг навеки-неудавшегося! (Встать и подвергнуть похвале, ура!) Она с детства любит искусство безответно и хотела бы всю свою жизнь превратить в произведение искусства, которому нет нужды претендовать на соответствие нормам хорошего вкуса. Но искусство не отблагодарило ее за это. Оно даже жалкой косточки не кинуло ей, чтобы обглодать. Теперь, когда уже поздно, пожилая дама в отчаянии, понимая, что дело плохо кончится. Око Господне не присматривает за ней, хотя оно не упускает из виду даже животных. Она ничего больше не может придумать. Все, что она когда-либо силилась вообразить, уже пришло ей в голову и записано ею. Она чисто подмела свой участок и преградила на него вход всем, кроме издателей, которые ни разу сюда и не наведывались. Это был ее собственный клочок искусства, ее личный уголок на парковке действительности (куда мог втиснуться только малолитражный автомобиль). Никаких изнурительных болезней у нее нет. Она никак не может добиться признания у людей, которых она, в свою очередь, удостаивает своего признания. Их любви ей тоже не добиться. В старости волнует многое, но ты ничего не имеешь права открыто высказать. Вот и задача искусства такова: приходить в волнение от ничего и по всяким ничтожным поводам. Оно по меньшей мере должно быть вкусным — как фрукты. Оно слишком отстранено ото всего. А ей хочется, чтобы оно было питательно. Ее искусство никого не сердит, но и радости ни у кого не вызывает. Ее искусство мертво окончательно. Примерно в той же степени, как дамская сумочка из кожи животного, которое много лет назад прожило свою краткую жизнь. Тощее вымя искусственной коровы, к которому бессмысленно присосались ее ученики. Они не могут научиться даже элегантным манерам, жестам, которые тут же растворялись бы в воздухе. Ей приходилось уже видеть картины и более значительного успеха. Она смотрит на поэтов, которые — она сама мечтала об этом (быть таким же бледным, бородатым, важным человеком искусства!) — выступают по телевизору, выставляя на посмешище свои смутные взгляды и высмеивая других (и того и другого они хотят достигнуть исключительно с помощью собственных слов!). Эти их слова звучат так золотисто, что сразу начинают источать запах, свидетельствующий об их ненадлежащем хранении. Эти художники, совершенно невзрачные мужчины, лежат в своих постелях и беседуют со всем, что само к ним приближается. Они пишут и разговаривают одновременно. И то и другое — слишком громко. Или издавая траченные молью двусмысленные стоны. Ох уж эти чистильщики рыбной чешуи, что они вытворяют с языком! А со своими собственными взглядами! Поэт покидает свою элегантную куколку, которую он обманом засовывает всякий раз в углубления на теле других людей, тех, кому повезло меньше, чем ему. Настоящий паразит. Но из куколки появляется вовсе не милый мотылек, а тень тех упущений, которые никогда не должны повториться, столь ужасающе звучат они на бумаге. Мерзкие молодые люди содрогаются от ужаса, не имея за душой никаких тайн. Пожилая дама, презираемая хранителями парка искусства (где водятся олени и все такое), которую к тому же огрели по голове садовники из этого парка, у которых руки не из того места растут и которые привыкли сразу же выпалывать любой сорняк (они терпеть не могут сорняков!), она живет, одержимая безумной уверенностью, что каждое ее слово должно быть непременно сохранено, тогда хотя бы одно из них долетит до вершины горы, в худшем случае оно окажется там в полном одиночестве. Мыслей у нее очень много, но приходится сначала поймать их с помощью технических чудес. Да. Каждое слово, промелькнувшее у нее в голове, она складирует в записной книжке или в диктофоне. В нужный момент эти слова можно потом выдавить из этих технических собачьих конур. Пламя никогда-не-бывшего. (И все это в золотой рамочке, в ней дороже можно продать.) На каждое слово нагромождается сверху лавина камней, чтобы поднять его до уровня поэзии, и эта лавина убивает все, что ей попадается на пути. В дело идет все, ведь через века любая мелочь может неожиданно обрести ценность, подобно чучелу живого существа, которое все обделяли своим вниманием, пока этих чучел не накопилась целая дюжина. Она совершенно уверена: какое-нибудь ее слово рано или поздно восстанет и тупо воззрится на оставшихся людей. А чем иначе может старая поэтесса, страшная, как дорожный патруль, заслужить уважение тех, кто греется на солнышке на другом берегу? Это чисто женское искусство, и оно уже нашло своего спасителя: книжное издательство, извольте видеть. Само издательство еще и знать не знает, найдет ли оно для нее свободное место. Сейчас оно пока старается состроить незаинтересованную гримасу и сделать вид, что чего-то ждет. Что интересно: исповедь этой старой женщины, запутанную историю судьбы, на время соединенной с судьбой одного всемирно известного философа, могут когда-нибудь признать вполне достойной, сообразно разумному началу, таящемуся в ней, чтобы рассматривать последовательную цепь ее рассказа как своего рода роман. Как ключ к роману. Со всей присущей ей скромностью эта дама хочет, однако, предварительно вывести на этот манеж все свои стихи — собственные изделия свободной вязки, крики (!) бурно прожитой женской жизни, закамуфлированные под искусство. И только потом та часть ее истории, как она пришла тогда к философу с утра пораньше (а он — жаворонок) и улеглась под него. Она уже теперь может в стихотворной форме вписать в свои тетради историю с лесорубом, которая еще не произошла. Такое вот спаривание каждый должен обдумать в спокойной обстановке и содрогнуться. Преимущество поэзии: ей безразлично, правда это или нет. Но искусство особенно коварно по отношению к тем, кто страстно в него верит. И гнуснейшим образом поступает с теми, кто хочет зарабатывать им на жизнь. Оно не позволяет себя использовать. И на том стоит. Погода ведь тоже, как считает большинство из нас, обязана каждый день быть прекрасной. И всякий раз каморка искусства пуста, когда госпожа Айххольцер особенно настойчиво в нее ломится. Потом там тоже ничего не остается. Ее медленно отмирающее тело неуклонно стремится только вниз. Она в ужасе. Скоро она не в философских потоках начнет тонуть, а в отходах от деятельности прожорливых личинок. С каждым днем она становится на сантиметр ближе к земле. Она даже посуду не пачкает, исключение составляет готовка для Эриха-лесоруба. Времени не хватает! Хочется срочно родить новое стихотворение. Она хочет чисто по-женски, как повивальная бабка, ухватить его на руки, чтобы оно само захватило других. Облечь в слова, вытащить на свет Божий. Вот и всё. Прекрасная миссия женщины, написал бы с презрением некий критик, если бы был в состоянии разобраться во всем этом процессе. Диктофон у нее всегда лежит наготове, даже ночью — под подушкой. Искусству наплевать на время суток. И в других непредсказуемых местах запрятаны маленькие магнитофоны, всегда на ходу, с кассетами внутри, надежно скрытые от постороннего исследовательского взгляда. Каждое слово, вылетающее из ее уст, моментально улавливается, схватывается и помещается в темницу. А потом все это при необходимости разливают по бутылочкам. Силами этой строительной бригады, состоящей из одной женщины в джинсовой юбке и вязаном джемпере (старой, да удалой, стремительной, как се