жен был пройти сквозь пресс ее техники свободной рифмовки (ее собственное изобретение). Она почти точно знала, что он подразумевал под своими мыслями. Она выклевала мысли из его мозгов и припечатала их машинкой, бедняжка. Считает, что теперь стала бессмертной благодаря ему, а сама занимается плагиатом. Он вовремя умер, иначе ему пришлось бы отстегать ее ремнем. Ассистенты в восхищении молчали. Они бы и сегодня не решились вот так возить по полу своих собственных женщин. Они всегда были только вспомогательным звеном. Толпа ждет от нее живого знака, доказательства того, что она жива, фантазирует пожилая дама. Взахлеб пишет она стихи о природе и о том, что наш философ мог неожиданно подумать в этой связи. Она окружает себя природой, точно так же, как философ когда-то окружал себя ею. Одна она ничего собой не представляет, ей всегда нужен был кто-нибудь, с кем можно поболтать. Ее бывший возлюбленный покорил целые континенты своими мыслями, их липкие нити долетели аж до Японии. И что-то там такое основали, какую-то школу высокомерия. Да, многие вознеслись высоко благодаря его мыслям. Одно он знал совершенно точно: все неясно и необъяснимо. (В противоположность ему Витгенштейн ясен, как все планеты, следующие строго по своим орбитам.) Да. Его существо никого не смогло привлечь на свою сторону. Издания его трудов выходят одно за другим, его идеи преподают в университете. Его слова воспроизводятся с помощью технических средств и знакомы всем — вплоть до специфики произнесения отдельных слогов. Как собака, которая со страстью вырывает пучки травы, стачивая себе при этом зубы. Его слова ценили на вес золота. Слова пожилой дамы ценны только тем, что она может сказать о философе. Он — результат ее жизни, которому она может теперь аккомпанировать на губной гармонике своей речи — пронзительно и фальшиво. Ассистенты приезжают и высмеивают ее пьяными голосами. Все, что касается ее, словно и не происходило. Пребывая у этой пожилой дамы, они могут отключить свои собственные мысли или заставить их пробуксовывать в пустоте. Здесь им нет нужды тратить энергию, здесь они закачивают ее внутрь. Они смотрят на госпожу Айххольцер, и запретное искоса поглядывает на них, стружь из ее глаз. Она была и остается тварью Божьей, и это всякий знает, она — беспорядочное нагромождение органов, слепленных из плоти. Некоторые из них ущербны. Философ для нее и сегодня повод к ее убогому существованию. Она трусливо лжет, что понимает его труды. Она пытается соединить вещи несовместные, к которым человеку все же прикасаться не дозволено, ибо: а вдруг так и должно быть? Она была его декоративным растением. Для вида она позволяет жующим ассистентам толковать работы мастера, выслушивая их простую, словно вышивка на одеяле, незамысловатую версию. Они, в свою очередь, получают от нее практические советы по жизненно важным вопросам, она берет на себя опеку над ними. Сгорая от ревности, словно для того чтобы не угасало желание жить, эта женщина энергично обрушивается на каждый надвигающийся брачный кризис в их рядах и при необходимости гасит его собственным телом. Она — настоящий рупор для оглашения деклараций. Протискивается в чужие судьбы и вбивает в них клин. Ее единственная радость: разведывательные полеты в засиженные мухами человеческие утолки, куда никто никогда не наведывался. Людям в лицо надо сказать, как они себя ведут. Она знает, как надо обращаться с женщинами, потому что она сама — женщина, и никаких других женщин знать не хочет. Как и в жизни, здесь она полное предпочтение отдает мужчинам, благодаря которым она записывает свои маленькие мыслишки на скрытый магнитофон. Женщины к ней не приезжают. Она — тайная медсестра, ее диплом висит в доме, на гвозде. Философы слушают ее, они не хотят больше быть боковыми галереями (или приставными столиками) возле покойного мастера, они хотят получить собственную должность. В университете. Или пан, или пропал. Добиться этого вы должны так-то и так-то, говорит пожилая дама. Она формулирует правило жизни, однако сама ему не следует. Завтра она собирается заманить лесоруба в любовную ловушку, а сегодня рассказывает гостям, как избежать ловушки, которую может устроить женщина, пока мужчина еще не всё выучил-защитил-сообразил. Эта женщина и вправду как большая квартира, где чего только нет, — она столько знает, причем всё испытала на собственной шкуре, что особенно ценно. Как же она заманит лесоруба, человека, чуждого культуры и ее грубых шуток, почти не умеющего писать, на свой диванчик? Может быть, развлечения ради, ей выбрать вариант полной бессловесности (беспомощный, полумертвый — вот так выглядит этот человек, он словно шкура убитой собаки): наконец-то, спасибо, нормально? Лесоруб думает как в замедленной съемке, а ест со скоростью ветра, глядя прямо перед собой. Ассистенты умеют делать и то и другое с одинаковой скоростью. Эти кудрявые головы, эти белокурые шевелюры, под которыми копошатся мозговые извилины: сожженная бумага. В нужное время извилины у них как следует заклинит, во имя их же собственной безопасности, чтобы их не стошнило, когда они сломя голову порулят вниз, в долину. Ассистенты расходятся вовсю, и это для того, чтобы в своем бывшем учителе они научились видеть человека. Старая женщина хочет в будущем видеть рядом с собой только одного человека: лесоруба. Она хочет принадлежать целиком только ему одному. А он должен принадлежать только ей! Она любит его как женщина. Она презирает его как мыслящее существо, каковым он не является. Он настолько безрассуден, что не хочет довериться ей. На лице у него ничего не написано, он неописуем, и его никогда никто не станет описывать. Он просто есть. Ни больше, ни меньше. Старуха закладывает умершие яйца своих мыслей в живую плоть ассистентов, теперь ни одна гусеница наружу не выберется. И теперь у нее одно желание: найти покой в молодом лесорубе, пока она еще на это способна. Спасибо. Ассистенты тем временем говорят всякие гадости друг о друге, как только кого-нибудь из них в данный момент нет в доме. Жилы у них на шее и на руках вздуваются от зависти и злобы. Некоторые из них уже готовятся занять плановые должности и планируют всякие университетские дела, другие пока находятся в поиске и борются против несправедливых правил, словно мертвецы в День всех святых против собственных могил, потому что не они сами их себе вырыли. Она теперь что-то вроде вдовы знаменитого философа, дерзко думает она, и поэтому принадлежит всему миру! Она — ходячий анекдот. В мужчин она верит, женщинам не доверяет, ибо знает, кто она: женщина, и женщиной суждено ей остаться. Женщины в ее глазах чужды науки, как чужд ее Господь, которому, по крайней мере, объяснять ничего не приходится. У старой женщины — мощное телосложение, и всё от полного неведения. Размышления не смогли сделать ее фигуру тоньше. Она и сегодня терпеливо верит в то, что проповедовал философ, она верит в это как в воздух, без которого не может обойтись. Вот так и бывает с философскими размышлениями: ты слишком поздно замечаешь, что тебе чего-то не хватает. Но мысли ее философа и не были для нее предназначены. Философ частенько задирал ей юбку и хватал за ноги, мучаясь невыносимой болью. Она и сейчас может составить антологию боли. Пусть лесоруб изволит ей послужить. Ей кажется, она это заслужила. Бывают редкие моменты, когда она, охваченная гневом, бросает в лицо этим паразитирующим философам, которые вконец распожались, приказ убираться вон, освободить ее дом и ее мозги. Они всегда добродушно смеются (эти раздутые опухоли!) и остаются. Берут у нее взаймы много денег. Пока учитель был жив, она была с ними любезна ровно настолько, чтобы эти умники в шляпах не уезжали сразу, и тогда ночевали они, видимо, прикрывшись этими самыми шляпами. Деньги она им взаймы частенько дает. И только искусство поэзии принадлежит ей целиком и полностью. Она не желает больше оставаться женской слушающей аудиторией, она хочет сама выступить с чем-то, что сохранится надолго, но ассистенты дают отмашку платочками и отвлекают ее. Айххольцерша — это женский вариант ее фамилии. Их интересует другое: они хотят посмотреть на специфически женские процедуры, чтобы потом применить эти знания при общении со своими немецкими, голландскими или скандинавскими подружками, когда вернутся домой. Философ был, как это обычно называют, нордическим мыслителем, верным слугой своего господина, он снискал нелюбовь лишь немногих. И то, что довелось узнать этой даме, находясь под старческим обстрелом философа, вряд ли кому-то еще доведется испытать! Она была словно корова, вломившаяся в силосную башню, корова, которая вскоре только и сможет, что бестолково тыкаться в разные места. Если бы госпожа Айххольцер не познакомилась с философом, она сейчас была бы школьной директрисой на пенсии и разыгрывала бы перед своими внучатами бессмысленный, изнурительный театр, и всё для блага этих детей. У нее болели бы зубы и ныли бы суставы. В ней бушевало бы бессмысленное тщеславие. Она уже побывала однажды не той женщиной на не том месте и сделалась от этого мелочной и подлой, и теперь у нее есть особая черта: презрение к посредственности, воплощенной в других. Но относительно ее самой приходится признать: она не очень хорошо переносила философа и его бездуховные эксперименты на живом теле. Она слишком тщедушна была для того, чтобы этот старый проказник, наблюдая ее боль, выяснил то, что хотел. Она изнемогла под грузом своих преимуществ. А что ей осталось в награду? У нее нет даже прав ни на одну из его книг, в наследство ей досталось лишь несколько писем, на которых только подпись подлинная. Она ни за какие деньги не пожелала относиться к трем четвертям женщин, то есть быть нормальной средней женщиной, хотя в принципе процентное соотношение обязывает. Она пожелала быть особенно особой женщиной. Она всякий раз промахивается, когда замахивается на лесоруба. Даже сочувствия незаметно под той ровной поверхностью, которая и есть все, что его отличает. Ты видишь его и не видишь, что в нем таится. Она кажется себе слишком толстой — может быть, это ему не нравится, думает она. Она ведь заблуждается, а он этого совсем не видит. В поэзии это называется ирония судьбы. Лес уже давно отучил его видеть, зато постоянно снабжает его органы свежим воздухом. Другие в недоумении останавливаются перед деревьями, он же казнит их, поглаживая топором. Местность, в которой он работал, на языке всемирной сети туристского терроризма называют обычно восхитительной. Эти туристы проникают повсюду, где они совершенно ничего не потеряли, вся страна живет тем, что ломает шапки перед чужаками. За всё требуют плату, только смерть обходится бесплатно, но кое-какого пота она все-таки стоит, ведь сперва нужно на гору взгромоздиться, чтобы ее там встретить. Философы лишь обхватывают головы руками в рукавицах. Если бы старая женщина не была когда-то раньше любовницей, что в здешних местах никому неизвестно (исключение: приезжие ассистенты), ей пришлось бы в смущении опускать глаза долу перед продавщицами, как делают все прочие пока живущие старухи. Она была бы растением, отнюдь не редким — старая женщина, эка невидаль. Ей пришлось бы застегиваться на все пуговицы, как делают здесь все. Ее мысли (если рассматривать ее просто как человека) неспособны даже оконное стекло разбить. Самое позднее завтра она поможет лесорубу познать некое тело. Это будет посягательством на него, на этот дышащий продукт сельского механизированного человеководства (теперь вручную уже ничего не делается). Позже, уже потом, у него действительно будут причины для печали, когда он потеряет ее вновь и уже окончательно. Он больше никому не доверяет, сторонится прежде всего егерей и рабочих лесничества. Его семья сбежала от него, и осталась у него только эта старая женщина, эта бездомная, и она платит ему чаевые, которые он по понятной причине тут же пропивает, вусмерть напиваясь. Перед смертью она хотела бы понаслаждаться и понаслаждать кого-нибудь. Тогда он будет одновременно и обманутым, и избавленным от забот о своем члене. Нужно только семя, хозяин не при чем. Поэтому она не хотела бы шутить с ним шутки, раз всё так серьезно (торг и отказ). Старая женщина точно предвидит все, что случится в будущем. Ведь она не участница нынешней жизни, она есть нечто бывшее, она — дикая охотница. Его же все прочие, кроме нее, никогда не увидят и не оценят по достоинству — ни его восхитительную кожу, ни его красивые волосы. Он ведь как заманчивые клубы тумана, весь серый-серый, с неровными краями. Старая женщина печатает свои стихи, а смерть уже нацелилась прямо на нее. Тепло в ней сохраняется только от этой единственной задачи: вручную лепить поэтические булочки. Она сидит и мается у окна, где обычно пишет стихи: она заняла это место сразу, как здесь поселилась. Его никто у нее и не оспаривал, но она все равно бросилась к окну и закрыла это место своим телом. Разметав полы своего красивого зимнего пальто. Покойный философ, явившись сюда теперь, мог бы уничтожить все, что она пишет, одним плевком. Так было и при его жизни, по необъяснимым причинам, связанным, возможно, с несказанностью и непроходимостью искусства. Она была загнана в тесную нишу маленького жизненного итога: быть женщиной и оставаться ею во что бы то ни стало! Ученики философа, навещавшие ее, хотели в первую очередь узнать всё о мастере и его дурных половых прихотях. Он был их божеством. Она была его ангелом, как он издевательски ее называл. Она — некто, кем можно пренебречь, и все же искусство описывает ее моментально. Раз — и готово! Не сразу поймешь, насколько неточно это описание. Оно подходит для многих лиц подобного ей странного вида. Философ не просто представлял свой пол, он был всем, включая свой пол! Не будем больше говорить об этом! Обломки ее нерешительных заметок падают, конечно, в основном на голову ей самой, огненным дождем на эту некрасивую старческую голову (говоря честно, без тени раздражения, она и раньше-то красотой не отличалась). Она — конечное звено в цепи чужой похоти, жалуется она как самая внимательная наблюдательница за собственной жизнью, которая до сих пор не особенно ей нравится. Она еще пытается ее как-то обтесать: в случае с лесорубом она хочет выступить как тихая активистка, если получится. Наконец-то онемев от радости. В конце концов и ей будет позволено сказать кому-то: ты больше не нужен. В лесу и на пастбище он ведь тоже уже лишний. Жаль! Или не жаль? Сейчас опять настала пора, когда ученикам философа придется выслушать неприглаженные лирические опусы о природе. Они беспомощно упираются ногами и руками. Они (и вы тоже!) слышат: сплошное нагромождение сравнений на маленьком клочке пространства не больше почтовой марки. А какая мощь таится за этими невзрачными словами! Ассистенты не в состоянии найти связь между формами этих стихов и формами природы. К каждому звуку природы приходится долить энное количество литров вина, чтобы легче было усвоить все это. Их нутро набито до отказа. Она, находясь среди этой академической публики, ищет маленькое поэтическое словцо, которое могло бы утолить ее бесконечную отхожую боль. Эта боль душит ее. То единственное не найденное слово должно занять свое место в осином гнезде слов: крохотный клапан в духовом инструменте ее ущербного таланта (этого так не хватает поэту! тем более!). Воздух при этом ускользает. Как же это тогда понимать: природу надо одолеть или воспеть? Разве здесь еще осталась природа? Ее тут слишком мало даже для поэзии. Где та самая природа, которую поэзия видит непременно столь искаженно, но продать ее стремится дорого? Как раз в этот момент извечных размышлений в ход ее мыслей грубо вламываются ассистенты. Они уже сейчас совершенно больны от навалившейся со всех сторон природы. Где тут неподалеку кофейня? Они хотели здесь, в Альпах, вступить в незримый союз со своим покойным учителем (сопровождаемый бланками почтового денежного перевода), а должны терпеть здесь бог знает что? Чтобы их опыляли гербицидами каких-то искусственных стишков? Это вредно для здоровья. Это — капканы языка, изобретенные только для того, чтобы порвать себе пасть. Молодые люди строптиво облачаются в спасательные жилеты своей философии, маленькие и незаметные, как они сами, изготовленные точно по мерке. С одеждой у них явно не все в порядке, но ведь они сюда приезжают не для путешествий по горам, а чтобы подзаправиться. На ногах у них зачастую просто теннисные тапочки! Ни искры милосердия друг к другу. Друг для друга у них не припасено ничего. Ветер никогда не обдувает их кожу. Злобно пыхтя, они толпятся в комнатах, потому что пейзажи они рассматривают теоретически, как произведения большого формата. Они лишь иногда посматривают в окно, чтобы понять, что в малой форме стихотворного произведения кажется им столь живым. Ухватившись за пример столь скованного языка, они тут же начинают упиваться своей духовной раскованностью, говорят абсолютно свободно, хотя и секретно, чтобы старуха не слышала, г