Такого вывода бабушка никак не ожидала от внука. Постояла она, брезгливо глядя на дядю, вздохнула, рукой махнула и сказала:
— Эх, ну и ладно, потащим пьянчужку этого в домашний вытрезвитель!
— Бабушка, ты сама говорила, что обзываться нельзя!
— Ладно... — бабушка уже тащила за руку мычащего дядю. — Давай! Шевелись, уродина!.. А ты, Тимоха, чего встал? Сзади поднимай, со-вет-ник! Худой, а тяжелый... Тимоха, справа на себя его тяни, а то завалит...
...Когда открыли дверь в квартиру, сил удерживать дядю у бабушки уже не было, и он рухнул на пол. Рухнул, правда, для себя удачно: на руки и на колени. Бабушка сокрушенно покачала головой и начала раздеваться сама и раздевать внука. Дядя, меж тем, оставаясь на коленях, сложил руки и в пол теперь упирался локтями и лбом. Глаза его, как были, так и оставались закрытыми.
— Пусть так и лежит, не будем трогать его, Тимоша.
— Пусть лежит, — подтвердил Тимоша.
Бабушке было отчего-то очень легко на душе, хотя очень тяжело рукам — такую тяжесть на себе волочь! Теперь мысли ее вернулись к подаренной иконе. Самое почетное место в ее однокомнатной квартире оказалось над кроваткой внука. И гвоздик там торчал, а у иконки петелька имелась. Она повесила ее, вздохнула, на нее глядя, и перекрестилась. Впервые в жизни. Взяла листочек с молитвами.
Думала быстро пробежать глазами, но, неожиданно для самой себя, начала читать громко вслух:
— «О, премилосердная Владычице! К Твоему заступлению ныне прибегаем... — голос у бабушки нарастал. — Молений наших не презри... — бабушка запнулась и повторила страшным шепотом: — Не презри!.. — и сразу опять почти закричала: — Услыши нас: жен, детей, матерей!..» — и тут она уронила листок и разрыдалась.
Вдруг сзади послышался непотребный рев. У бабушки враз оборвались рыдания, и она испуганно обернулась. На нее смотрели бессмысленные и безумные открывшиеся дядины глаза. Рот его был открыт, и того гляди, из него вновь исторгнется такой же жуткий рев. И тут бабушка взяла бутылку со святой водой, откупорила ее и решительно пошла на дядю. Встала над ним, остававшимся в такой же нелепой позе, и безо всяких рыданий, громко, почти приказывающе произнесла:
— «О, премилосердная Владычице! К Твоему заступлению ныне прибегаем. Молений наших не презри. Услыши нас: жен, детей, матерей!..»
Дальше она не знала, листок остался лежать у кроватки. Но она в этот момент была уверена, что того, что она сейчас произнесла, было достаточно. И еще бабушка была уверена в том, что Та, к Кому она обращалась, сейчас рядом и слышит ее. Бабушка наклонила бутылку и вылила струю воды на голову дяди. Голова его дернулась, и он так застонал, что бабушка отшатнулась. Теперь он именно застонал — жалобно, воюще, и пополз вдруг вперед, так и оставаясь на карачках. А бабушка всё поливала и поливала непрерывной струйкой его голову. Так и двигались они, а дядя при этом движении непрерывно стонал.
Не могла знать ни бабушка, ни тем более шедший за ней Тимоша, что происходило с дядей. А происходило вот что: когда вырвалась молитва из бабушкиных уст и открылись его глаза, он увидел впереди себя будто кусок чернозема, из которого торчало десять виноградных лоз с одной виноградной гроздью на каждой лозе. Но не чернозем видели его глаза, и не простые гроздья свисали с виноградных лоз. Черная, живая, страх излучающая тьма пульсировала и копошилась перед глазами, и будто кто толкал к ней, и невозможно было сопротивляться толканию. Да и как сопротивляться, если нет уже ни сил, ни воли! А гроздья... Он вдруг услышал голос в себе, от которого всё содрогнулось в нем, и голос этот его разделил как бы надвое: он увидел себя со стороны, в нем стало две личности, два «я». Голос этот говорил для обоих: «От виноградников содомских виноград их, и лоза их от Гоморры, гроздь их гроздь желчи, гроздь горести их; ярость змиев вино их и ярость аспидов неисцельна...»
До этого он не читал Писания, но знал (да и все знают), что Содом и Гоморра — это два города, испепеленные с неба огнем Божиим, ибо настолько погрязли жители их в грехах, что только огонь — участь их. Так решил долготерпеливый и многомилостивый Бог. Ужас для человека такого Божьего решения заполнил сейчас всю душу стоящего на карачках. И сзади никто не толкал. Убил толкающую силу голос. И, наконец, будто молнией пронзило сознание: голос, что он слышит, этот голос Того, Кто поразил огнем Содом и Гоморру! И вот, перед ним плоды призывающей шевелящейся тьмы: содомогоморрский виноград, гроздья желчного пьянственного винограда, гроздья горести и змеиного яда. И — пополз навстречу адскому призыву!..
Застонало, завыло второе «я», которое себя со стороны видело: опомнись! Куда ты!.. Но — поздно, уже съедена первая гроздь, помрачающая ум, переворачивающая разум и убивающая память. В каждой грозди свое зло. И каждая гроздь оборачивается в душе зеленым змеенышем, цель которого — пожрать душу. Вторая гроздь заражает душу бесстыдством, язык становится будто лопата, выкидывающая из пораженной души нечистоты. Третья гроздь делает язык-лопату балаболкой, которая выдает все вверенные ей тайны. Четвертая — распаляет похоть и уничтожает способность любить. Пятая делает человека бешеным чудищем, у которого главный кумир — собственная ярость: морду набить кому-нибудь надо, и совершенно все равно, кому и за что. Шестая напрочь пожирает здоровье: руки ничего не держат, способны только дрожать, голова разламывается, глаза не видят, желудок рвет на части, стареешь на глазах и умираешь безвременно...