Выбрать главу

— Я так был обижен за унижение Наполеона, что решился на дерзость,— продолжал Тухачевский.— И ляпнул, что, мол, ваш Андрей Болконский считал Наполеона военным гением! На что он резонно заметил, что, во-первых, он так считал только до Аустерлица, а во-вторых, Андрей Болконский — вовсе не Лев Толстой. И тут, видимо чтобы предотвратить мои новые мальчишеские выпады, вмешался мой отец и сказал, что он тоже решительно против того, чтобы его сын был военным. По лицу Толстого я понял, что он очень обрадовался этим словам, даже морщины у него на щеках разгладились, а лицо все порозовело. И заговорил о том, что он мечтает, чтобы во всеуслышание были названы те должности, которые исполнять человеку не должно, и что людей, занимающих такие должности, легион: монархи, министры, судьи, военные, священники…

— Как это правильно! — с чувством выпалила Лариса.

— «Вот вы сказали — защищать,— снова накинулся на меня Лев Николаевич.— А что защищать? Этот дом сумасшедших, в котором мы принуждены жить?» — «Но это земля моих предков, моя родина!» Я возразил ему с такой горячностью, что отец дернул меня за руку. «Сперва надо переделать эту землю,— сказал Толстой.— Мы устроили себе жизнь, противную и нравственной и физической природе человека, живем, паразитируя на униженных и оскорбленных. Надо, чтобы было стыдно кормить собак молоком и белым хлебом, когда есть люди, у которых нет молока и хлеба».

Тухачевский помолчал, припоминая, о чем еще говорил с ними Толстой, и вдруг снова оживился:

— А еще он меня поразил тем, что сказал о Пушкине.

— Помню, помню, ты мне рассказывал, я тоже ужасно возмущалась,— вмешалась Нина Евгеньевна.— Что, мол, Пушкин написал много всяческого вздора и ему воздвигли статую и что стоит он теперь на площади, точно дворецкий с докладом, что кушать подано.

— Да еще добавил,— подхватил Тухачевский,— что, мол, подите разъясните мужику значение этой статуи и почему Пушкин ее заслужил.

— Но это же ниспровержение всех авторитетов и даже святынь, наших национальных святынь! — возмутился Андрей.

— Если он так сказал, то я тоже очень обижена за Пушкина,— поддержала его Лариса.— Честное слово, на вашем месте я бы ввязалась с Толстым в словесную дуэль, хоть он и великий мудрец!

— Напрасно горячитесь, Толстой признался, что любит Пушкина, но что даже Пушкин не может быть святыней. Он сказал, что культ личности пагубен так же, как пагубен культ зла и насилия. Он низводит остальных смертных до положения ничтожеств.

Лариса встретила эти слова с восторгом.

— Так это же он о нас, о нашем времени! — воскликнула она.— Да он как в воду смотрел!

— Мы присели под развесистым дубом, и тут Толстой долго говорил о том, как нужно жить. Что главное — это любить людей, не давать гордыне одолеть вас, избегать почестей. Это трудно, но как только вы поставите своей целью любовь к людям, вы откажетесь от почестей и славы и не станете нарушать благо других людей. Особенно мне запомнились его слова: «Если бы цель жизни состояла в служении людей друг другу, людям совсем не нужно было бы умирать». Отец стал благодарить его за столь высокую честь быть принятыми и за прекрасную беседу, но Толстой даже рассердился на него. Он встал, оперся на тяжелую трость и чуть ли не крикнул: «Только не берите в пример мою жизнь! Богатства, почестей, славы — всего этого у меня нет. От меня отвернулись самые близкие люди. Либералы и еретики считают меня сумасшедшим или слабоумным — вроде Гоголя. Революционеры и радикалы клеймят как мистика. Слуги царя узрели во мне зловредного революционера. Православные проклинают меня как дьявола. Мне мучительно тяжело. Не потому, что обидно, а потому, что нарушается главная цель и счастье моей жизни — общение с людьми. Когда всякий считает своим долгом нападать на меня со злобой и упреками…»

Тухачевский умолк, полагая, что все уже устали от его столь продолжительного рассказа, мало подходящего к праздничному застолью, и очень удивился, что внимание слушателей вовсе не ослабло, и порадовался их просветленным лицам.

— Но почему же в жизни все происходит совсем иначе? — с печалью в голосе спросила Лариса.— Все восхищаются мудростью Толстого, а поступают наоборот!

— Кто ответит на этот вопрос? — задумчиво откликнулась Нина Евгеньевна.— На простые вопросы нет простых ответов.

Андрей взглянул на Ларису и понял, что ее уже охватывает азарт спора и сейчас она непременно ввяжется в бурную полемику.

— Но почему же,— взволнованно и возбужденно заговорила она, как бы подтверждая предположение Андрея,— почему, если войны истребляют людей, то есть отнимают у человека право на жизнь, и если люди ненавидят войны, то чем же объяснить, что они же и славят полководцев, увенчивая их эпитетами, достойными самых гениальных представителей человечества?

Она смутилась, поймав себя на мысли, что выразила свое мнение слишком выспренно.

— Тоже очень простой вопрос,— кисловато усмехнулся Гамарник: он не очень симпатизировал женщинам, которые казались ему умнее мужчин.— Да вся история человечества — это история войн.

Но Лариса не намерена была так легко сдавать свои позиции:

— Но это же еще и история, скажем, земледелия. Но почему хлебопашец, без которого погибнет любой полководец, ни разу не удостаивался таких эпитетов, как «великий» или «гениальный»?

Гамарник помрачнел еще сильнее. Ему очень уж хотелось осадить эту не в меру прыткую и колючую красивую бабенку, но он сдержал себя.

— А ведь Лариса Степановна права. Разве мы когда-нибудь слышали такие словосочетания, как «великий кузнец», «гениальный плотник», «легендарный пахарь»? — Тухачевский горячо поддержал мысль Ларисы,— Как это нам, военным ни неприятно, надо честно признать, что результаты нашей деятельности суть разрушения, человеческие жертвы и страдания миллионов людей. Выходит, созидание немыслимо без разрушения? Разрушают дома, государства, человеческие судьбы, природные связи, чтобы созидать нечто новое. Но всегда ли вновь созидаемое лучше разрушенного?

— Вам лишь бы Ларису Степановну защитить,— проворчал Гамарник,— Но не станете же вы отрицать, что без великих полководцев, как и без великих армий, не может быть великих государств? И что полководцы как раз затем и нужны, чтобы отстоять и защитить то великое, что сотворено кузнецом, плотником, землепашцем?

— Мне не хочется обижать вашего друга,— задиристо сказал Тухачевский, перескакивая на другую тему, как это и происходит, когда участники застолья уже изрядно выпили,— но пока он руководит нашей армией, она не сможет называться великой. Неужели Сталин этого не понимает? Если на нас нападут, а нападут на нас обязательно, мы будем терпеть большие военные поражения.

— Красная Армия не знает, что такое поражение! — гортанно выкрикнул Гай.

— Это будет уже совсем другая война, дорогой мой Гая Дмитриевич,— веско сказал Тухачевский.— Совсем не такая, как Гражданская.— Он лукаво взглянул на Ларису.— Совсем не такая, как на станции Охотничья. Попомните мои слова. И побеждать в ней будут только полководцы новой формации. И совсем не такая армия, которую мы имеем сейчас, с ее допотопными винтовочками и дряхлыми пулеметиками, и которую Ворошилов расхваливает на все лады.

— А что ему остается делать? — усмехнулся Гамарник,— Надо же ему втирать очки Сталину.

— Вот именно,— подхватил Тухачевский,— Он и на танки полезет со своим любимым наганом.

— Самое интересное состоит в том, что сегодня именно полководцы будут у нас на вес золота,— без воодушевления заметил Гамарник.— Вы что, не слышите, как грохочут немецкие сапоги по булыжнику Европы?

— Да, нам не избежать войны,— согласился Тухачевский,— Нам осталось лет пять мирной жизни, может, чуть больше.

— Зачем же тогда рожать детей? — горестно возмутилась Лариса.— Зачем строить какие-то планы на будущее? Идти к светлым вершинам, наперед зная, что, не дойдя до них, низвергнемся в пропасть?

Тухачевский улыбнулся ей:

— И все-таки рожайте на здоровье! Как же можно жить на этом свете без детей?

— Чтобы их потом искалечила война? — поддержала Ларису Нина Евгеньевна.