Выбрать главу

Вот она, загадка со многими неизвестными! Ребус, кроссворд! И здесь, скорее всего, надо свалить все на оппозицию, кому еще мог понадобиться этот террористический акт? Хотя, ежели рассудить логически, ей-то, оппозиции, он сейчас и не выгоден, нет лучшего средства, как выместить на ней всю злобу. Не самоубийцы же они, в самом-то деле! Троцкий? Слишком уж он далеко, да и силенки не те, да и не на Кирова бы он замахнулся, а прежде всего на Сталина. Зиновьев и Каменев — какие они, к черту, бойцы — хлюпики, на террор не осмелятся. Бухарин — тем более, этот все под идейного борца работает, страдает по нравственной политике…

Так и не ответив себе на свои же вопросы, Ягода занял свое место в поезде.

…Личный поезд Сталина медленно и почти бесшумно отошел от платформы Ленинградского вокзала. За плотно зашторенными окнами вагона стояла стылая морозная ночь.

Сталин, уединившись в своем салоне, даже и не помышлял о сне. Он любил оседлый образ жизни и всякие, даже не дальние, переезды воспринимал как серьезное, провоцирующее невроз изменение привычного ритма.

Как ни пытался Сталин думать сейчас о чем-то другом, что совершенно не относилось к убийству Кирова, это у него не получалось. Снова и снова в его памяти вставало, как живое, как сущее, что не должно было исчезнуть и превратиться лишь в воспоминания все то, что было до этого рокового декабрьского дня… Киров и смерть — это всегда казалось ему несовместимым и даже неправдоподобным. В Кирове, как в ядре атома, была сконцентрирована адская жизненная энергия, которую, казалось, невозможно ни обуздать, ни усмирить, он был схож с аккумулятором, который постоянно заряжает оптимизмом и верой в лучшее и самого себя, и всех, кто его окружает. И вот этот выстрел…

Сталин любил Кирова той любовью, на которую он был только способен и которая была не похожа на любовь, испытываемую другими людьми, но все же могла считаться искренней. Пожалуй, не было больше никого в его ближайшем окружении, кому бы он так всецело доверял, как доверял Миронычу. Обладая феноменальной интуицией, Сталин редко ошибался в людях; он чувствовал, что Киров его никогда не предаст. Когда Сталин неотрывно смотрел в открытые и чистые глаза Кирова, ему чудилось, что он смотрит в глаза ребенка, неспособные лукавить и способные отражать лишь то, что чувствует его такая же чистая, не отравленная подлостью взрослых душа. Сколько они знали друг друга, Киров никогда не подвел его, не плел против него интриг, напротив, сразу же подхватывал его идеи, выраженные сухо, а порой безжизненно и нудно, и переводил их на язык броских, зажигательных, атакующих лозунгов, которые легко проникали пусть не столько в умы людей, сколько в их сердца, побуждая смело идти в бой под знаменем товарища Сталина. Такой человек и, более того, такой друг ему, Сталину, был крайне необходим, но как показала жизнь, до определенного момента, до той черты, за которой вторая по значимости роль Кирова уже грозила перерасти в первую. И кто мог поручиться, что завтра, пусть послезавтра народ и партия не начнут воздавать Кирову ту самую хвалу, которую они сегодня воздают ему, Сталину?

Еще в тот самый момент, как Сталин у себя на даче читал шифровку из Ленинграда об убийстве Кирова, он решил, что каковы бы ни были результаты следствия, это убийство в сознании народа должно навсегда отложиться как убийство политическое. Скорбь, проникшая в его сердце, и горестная дума о том, что он уже никогда не увидит живого Мироныча, этого «горлана-главаря» с веселыми, по-детски чистыми глазами, с его заразительным смехом человека, которому сам черт не брат, не могла затмить его стремительные и острые, как блеск клинка, мысли о том, что политическое убийство надлежит использовать в политических же целях. А это значило, что надо показать всей партии и всему народу, на что способны классовые враги (своих личных врагов он всегда отождествлял с врагами всей партии) и что те предупреждения о кознях врагов и о необходимости высокой политической бдительности, которые он высказывал уже неоднократно,— не пустой звук, но предупреждение провидца. Вот прекрасный, прямо-таки идущий тебе сам в руки момент, когда можно будет вполне оправданно взять на вооружение страх и с помощью этого всесильного средства сплотить народ, превратив его в монолит.

«Вот теперь-то,— торжествовал Сталин,— все эти Каменевы, Зиновьевы, Рыковы, да и беспечный Бухарчик уже не отвертятся, теперь уже не вызовут в народе жалости, какую в славянских душах всегда вызывают гонимые, незаслуженно преследуемые и отверженные. Как ни жаль Мироныча, гибелью своей он нанесет смертельный удар по врагам народа, которым не будет пощады. Пусть прогремит сокрушительная, всеочищающая гроза! И главное, чтобы разящие удары молний били не по отдельно стоящим деревьям, а по всему лесу — по всему народу, по всей армии, во всей стране. Лишь в этом случае в живых останутся самые стойкие, самые преданные, самые неподкупные, они-то и сплотятся вокруг своего вождя».

Сейчас, в поезде, Сталин никак не мог принять за реальность тот факт, что Мироныча уже нет в живых. Какую мощную энергию и веру он приносил с собой при каждой их встрече, как умел отторгать и изгонять мрачные думы, высмеивать унылые прогнозы, издеваться над нытиками, как умел поднимать настроение, зажигать своим энтузиазмом!

А если бы он остался в живых? Лучше бы это было или хуже для него, Сталина? По всему видно, популярность Кирова, особенно после съезда, неминуемо росла, затмевая товарища Сталина, постепенно отодвигая его с исторической сцены за кулисы, а там и вообще недолго уйти не только в политическое, но и физическое небытие. Так, может, все идет по народной присказке: «Все, что ни делается,— к лучшему»?

Сейчас в душе Сталина сцепились непримиримые чувства: человеческая боль из-за утраты верного друга и граничащее с радостью удовлетворение тем, что отныне его соперник уже никогда не сможет вырвать власть из его рук.

А то, что в перспективе, даже ближайшей, это могло произойти — это вовсе не из области фантастики. Съезд — тому подтверждение, двести девяносто два делегата бросили в избирательные урны бюллетени, в которых фамилия «Сталин» была безжалостно вычеркнута. Двести девяносто два! Они жаждали вычеркнуть его из истории. А сколько стоит за спиной у каждого из этих двухсот девяносто двух двурушников там, в огромной партийной массе, оголтелыми глотками славящих своего вождя и втайне мечтающих о его низложении!

Сталин, распаляя свое воображение, всем существом ощутил, как в нем губительным пожаром разгорается смертная ненависть к этому проклятому XVII съезду, съезду двурушников и предателей, съезду, который с его легкой руки уже окрестили съездом победителей. Еще немного, и они победили бы самого товарища Сталина! Этого лицедейства, этого предательства, этого двуличия он, Сталин, им никогда не простит. Это будет последний съезд, на котором они носили гордое и почетное право называться делегатами. На следующем, XVIII съезде, будут ему рукоплескать уже совсем другие делегаты, для которых он, Сталин, будет воплощением величия и славы. А эти презренные ничтожества очутятся там, где они и должны пребывать: одни в могилах, которые зарастут чертополохом, другие на каторжных работах в тех «благословенных» краях, где птица замерзает на лету (какое счастье для России, что у нее есть Сибирь!), ну а третьи пускай продолжают сидеть в своих креслах, объятые страхом и ужасом перед лицом неминуемого возмездия, и дойдут до той степени безумия, когда приезд за ними «черного ворона» они будут считать за счастье, за избавление от невыносимых мучений. Он им покажет, как издеваться над товарищем Сталиным, как носить камни за пазухой и в то же время преданно смотреть в глаза своему вождю и лизать ему задницу!