Выбрать главу
***

Надеюсь, сударыня, мне не надо напоминать вам, что такое был первый Стокгольм после непрерывной Совдепии? Или вы так еще молоды, что Стокгольм с Копенгагеном вам кажутся доступными, как Мытищи, и уж точно более привычными, чем Селищи, Столбищи, Кузьмищи и Чертовищи? Или вы даже не задумываетесь, покупая очередной билет на очередные Багамы, они же Бермуды, что железный занавес (желзанавес, как, наверное, называла его большая толстая Регистрация, давая руководящие указания мелким Визам и самому полковнику, поклоннику ее прелестей) — что желзанавес, подобно занавесу театральному, может подняться, но может и опуститься? А вот не захотели меня в цари, я бы его перековал на орала, переплавил на детские автомобильчики, взрослые мотоциклы. Шучу, шучу, сударыня, знаю, что вы ни в чем не повинны; это все Шуйский, все Муйский. Шуйский нашептывал, Муйский мутил; да и все прочие хороши; вот и получайте теперь… О Шуйском и о Муйском чуть позже; пока что возвращаюсь в Стокгольм, или в Стекольню (как называли сей стольный град во времена моего страшного батюшки, Ивана Террибилиса). Стокгольм, да и Стекольня явились мне после непрерывной Совдепии, бесперебойной Московии в той первозданной красе, той первородной прелести, в какой вряд ли видят их сами счастливые стокгольмичане (стокгольмичи? стекольники? стекольщики? стеколисты?). Для них это реальность (как вы изволите выражаться), действительность (как вам нравится говорить), для меня это был первый (после курляндского детства) глоток морского чистого воздуха. А также первое авокадо в моей жизни, первые анчоусы в моей жизни, первые киви в моей жизни, первая (и последняя) квашеная салака в моей жизни (большей гадости человечество не придумало), первый (и тоже, наверно, последний) шведский торт принцесс в моей жизни (сладкое ненавижу, но как было удержаться мне, принцу?), первые мотели, первые автомойки, первые дорогие магазины с завлекательными витринами, манящими манекенами.

***

Но если вы думаете, что я, непобедимый император Деметриус, стану глазеть на витрины — лизать витрины (lecher les vitrines), как, наверное, мог бы выразиться брат мой Генрих Наваррский — и как точно выражался приятель мой Маржерет (от которого и научился я сим славным словам), — если так вы думаете, мадам, то зря вы так думаете; что вы сами, впервые проскользнув на волю в дырочку прохудившегося желзанавеса, вылизали половину витрин Парижа, Мюнхена и Милана, в это я готов поверить, еще бы; вам же спешу сообщить, что лизание витрин никак не совместимо с моим царским достоинством (в отличие от лизания разных других вещей и прекрасных явлений природы… об этом чуть позже, мадмуазель); так что я сразу пошел вместе с Эриком в какой-то главный стокгольмский магазин и на половину всех моих денег (другую половину мы пропили) накупил всего наимоднейшего на все сезоны и случаи жизни: и пресловутое пальто, очень синее, очень двубортное, и вельветовые штаны божественно болотного цвета, и знаменитый рюкзак из бензопротоэтилсолицила, — чтобы потом уже об этом не думать, сосредоточившись на безумном Эрике XIV, тезке и дедушке моего Эрика, на его (безумного Эрика) детях от Катарины Монсдоттер (сейчас все поймете), его же брате Юхане III, его другом брате Карле IX… и еще на кое-каких королях, герцогах и, соответственно, принцах.

***

Если принц, то — Гамлет, сударыня. Если царевич, то — Димитрий, а если принц, то, разумеется, — Гамлет, мадам. И звезда с звездою говорит. С кем же и говорить мне, если не с Гамлетом, любимейшим из моих братьев? Потому мы первым делом поехали через всю Швецию, не глядя на нее, в Гельсингборг, чтобы оттуда переплыть на пароме в запретную для меня Данию (но паспортов, к незримому, хотя и явственному огорчению полковника, у нас не проверили), именно в Гельсингор, он же, соответственно, Эльсинор, он же, соответственно, замок Кронборг, где, как вы знаете, несчастному Гамлету сперва является призрак его отца (или не-отца?), на внешних террасах, затем, в самом замке, происходит все то чудовищное, что мы с вами выучили наизусть еще в колыбели и даже еще не родившись. Эльсинорских террас парапет. Террасы были, парапета я не нашел. Мир природы о днях былых молчит. Но ведь и мир неприроды тоже, на свой лад, молчит. Природа молчит на своем, неприрода на своем языке. Он был огромным, этот замок, и террасы были огромными, и почти бескрайним казался нам серо-зыбистый Зунд, который только что, беззаконным образом, переплыли мы на пароме. Шведский берег, покинутый нами, был виден, но пролив все равно казался бескрайним. А на карте он крошечный: узкая горловина, соединяющая внутреннее Балтийское море с безмерностью внешнего, Северного, переходящего в мировой океан. Океан же, как известно всем нам, читавшим Шекспира и Тютчева, объемлет своими снами и волнами всю нашу маленькую жизнь, вместе со всем земным шаром. Я стоял там, рядом с Эриком, у какого-то, помнится мне, слюдяного окна над террасами и проливом, сознавая огромность мира, огромность своих задач, величие своих замыслов. И московским царством овладеть, и к морю выйти, и флот построить, и отплыть к неведомым горизонтам. Петр, мой продолжатель и подражатель, сделал больше… потому что сомнений в себе был чужд, убийств не гнушался, пытать любил, казнить обожал. Потому что был Фортинбрасом. Фортинбрас в истории побеждает, Гамлет гибнет. Гамлет побеждает в вечности. А вот задумывался ли ты, Эрик, говорил я Эрику, когда мы стояли с ним в Кронборгском замке перед бескрайним и в по-чти-уже-сумерках совсем серо-зыбистым Зундом: задумывался ли ты, Эрик, что в вечности-то мы пребываем и побеждаем всегда (на то она вечность и есть), а вот во времени мы с датским принцем появились, как братья, в один и тот же исторический миг.

***

На сцену мира мы с Гамлетом вышли одновременно. Первое издание «Гамлета», еще неполное, так называемое «первое кварто», датируется (говорил я, сам ученый, ученому Эрику) 1603 годом: тем же 1603 годом, Эрик, подумай (говорил я Эрику в Кронборгском замке и теперь говорю вам, сударыня, с удовольствием пишет Димитрий), в котором я, Димитрий, объявил миру и князю Адаму Вишневецкому, что я — Димитрий, что Димитрий — жив, что Димитрий — вот он, перед вами и во плоти, сын Иоанна, истинный царевич, готовый идти сражаться за престол, принадлежащий ему по праву небесному и земному. Я хотел бы, сударыня, чтобы вы это поняли и почувствовали, чтобы вы ударили себя прекрасной ручкой своей по чистому высокому лбу читательницы, мыслительницы, прелестницы, чтобы, черт возьми, вы осознали: был мир, в котором никто не слышал о нас, мир без Гамлета, мир без Димитрия. Вдруг все меняется, одновременно. Вдруг это мир, в котором есть Димитрий, есть Гамлет; две величайшие истории, рассказанные когда бы то ни было кому бы то ни было. А как жить в мире, в котором никто не слышал о Гамлете, о Димитрии? Что это за мир такой, где никто не слышал о Гамлете? Хотели бы вы жить в мире, где никто не слышал о Гамлете? А в мире, где никто не слыхивал о Димитрии? Я не хотел бы. Да я задыхаюсь в мире, где никто не слыхивал о Димитрии. Вот почему мне пришлось вернуться в Россию, при всех ее мучительных свойствах, хоть Эрик и уговаривал меня остаться в Стекольне, даже знакомил с милейшей, увы, невыразительной девушкой (которую звали, кажется, Ингрид… потому что как еще могли ее звать?), готовой заключить со мною морганатический брак, чтобы спасти от возвращения в Московию, с ее мучительными свойствами, такого восхитительного, возвышенного, вдохновенного, умопомрачительно-прекрасного, искрящегося умом и юмором юношу, каким был я в ту далекую пору, каким навсегда и остался, так что вы крепче держитесь за поручни Центрального телеграфа, сударыня, когда мы с вами там встретимся (мы же встретимся? и почему бы не там?) по окончании сеанса. Сказать, что я хотел возвращаться в Московию: нет, сударыня, сказать так нельзя. И во всю эту материковщину, континентальщину возвращаться мне не хотелось. Вот если бы Шиллер не подвел нашу несчастную родину, если бы дописал свою пьесу, как обещал, если бы прославил меня на весь театральный и нетеатральный мир всех Европ и Америк, если бы ввел меня в семью архетипов просвещенного человечества, тогда другое дело, тогда бы, уж не сомневайтесь, я остался в морском стеклянном Стокгольме или уехал в ласковую Лютецию, куда влекло меня избирательное сродство и заманивал мушкетер Маржерет. К Шекспиру, замечу уж кстати, в отличие от Шиллера, у меня нет претензий. Шекспир ставил «Макбета» на сцене театра «Глобус», когда я сам сходил со сцены этого мира, мерзейшего из миров; Шекспир вскоре и сам покинул сцену своего «Глобуса», и если думал обо мне, Димитрии, между «Бурей» и «Зимнею сказкой», то свидетельств сему не осталось, а что он мне теперь говорит, в райских кущах, это, сударыня, уж простите, я от вас утаю, а то, я чай, еще упадете вы со ступенек Центрального телеграфа, когда мы там встретимся (мы же встретимся?) по окончании сеанса.