А что мы начинаем с потехи, так все начинается с потехи, вот что я вам скажу. С потехи, бывает, и любовь начинается. Чтоб войти во вкус, ледяную крепость возьмем; построим и сразу возьмем. Затем снежную крепость построим и тоже возьмем, в Вяземах. Большую-преболь-шую. А ледяную не такую большую, зато прямо на льду Москва-реки, где же еще?.. Зима была по-прежнему лютая, московитская; солнце светило ярко, молодо, весело — прямо как я, Димитрий, солнце страны моей, наконец взошедшее на исторический небосклон. Вот она, крепость-то; далеко ушли мы, сударики-государики, от тех снеговиков, которым я рубил головы в Угличе. Игры наши стали взрослее, важнее для грядущих побед. Теперь не каких-то там снежных бояр рядили мы в шутовские кафтаны, углем их мазали, чтоб смотрелись побрюнетестей, погодуновистей (будете учить меня русскому языку, сошлю в Пелым, с удовольствием пишет Димитрий); теперь мы в крепости окошки проделаем да в каждое окошко вставим по чудищу, из тех, что подарил мне ученый немец, Бер по имени, тот же, что моего Цербера сделал. Цербер, сыр-бор. Чудища тоже рты разевали, челюстями скрипели, звук, похожий на барбосовый лай, издавали. Смешно же? Нет, не смешно московитам, всюду зрится им диаволов образ. Ах, не смешно вам? Ну вот сидите в крепости и защищайтесь; может, чудища вам помогут. А немцы с поляками покажут вам, как крепости надо брать, как мы Азов будем брать, как татарского царя в плен возьмем. Нет, не надо никаких сабель, о чем вы, московские люди? Вы что, в снежки играть разучились? Посмотрите на деток, всегда готовых закидать снежками товарища. И как же весело, как солнце сияет, мороз трещит, снег скрипит, как поет в жилах кровь, в душе жизнь. А что у ляхов с немчинами снежки больно твердые, так это вы выдумали; кидайте метче, бросайте бойчей — и ваши им твердыми покажутся. Да нет же, московские люди, никаких камушков в снежки не совали латиняне с лютеранами; все вам мерещится. Вот, смотрите, снежок; где в нем камушек? Вам лишь бы повод найти, чтоб обидеться на весь мир; лишь бы подвох заподозрить. И что вы за люди такие? Во всем видите козни да каверзы. Рабы зазлобчивы, подозрительны; вольнолюбцы милосердны, доверчивы. Ничего, я выбью из вас холопство; победим татарина с туркой, сделаю из вас свободных людей; сами себя не узнаете.
Они не хотели этого; злоумышляли по-прежнему. Опять Шуйский шуровал, Муйский мутил. Шуйский-Муйский, в лице Сергея Сергеевича, стал теперь умный. Сам говорил со сцены дьяку Шерефетдинову, тому самому, который Марию Годунову, дочь Малюты, и Феденьку несчастного Годуновчика, Борисова сына, Ксенина братца, прикончил: пойми, Шерефетдинов, говорил Шерефетдинову Шуйский-Муйский: пойми, что наивный народ наш пока что верит самозванцу проклятому. Вон, видишь, народ, в приятном лице Простоперова, портвешку хлебнул, сидит и верит, в четвертом ряду. — Вижу, батюшка-боярин, Василий Иванович, сидит и верит, сволочь такая, и как убедить его, что царек — не царек, сам — не сам, неведомый человек, злой чернец, Гришка Отрепьев? — Ничего, братец, — отвечал ему Шуйский, Василий Иванович, — со временем убедим. Народ он такой, он доверчивый. Народ переменчив, под благотворным влиянием (сиречь, вливанием) водки тем более. Больше водки в него вливай (портвешка, бормотухи… что найдешь, то и вливай). Все друзья мои так поступают: и Голицын князь, и Куракин, и Михайло Татищев. И не говори ты народу, что царек — не царек, что сам — не сам, что Гришка Отрепьев, он тебе пока не поверит, а говори ему, что царек иноземцев любит, наших не любит, что обычаев дедовских не блюдет, по старине не живет, после обеда не спит, в портках заморских ходит, джинсами прозываемых, джаз слушает, на пьесы Беккета бегает с Маржеретом, на поганой польке намерен жениться. А что он самозванец, мы народу будем говорить потихоньку. Сперва потихоньку, потом все громче, а как прикончим его, так уж заговорим во все горло, со всех углов и амвонов. Говорить надо громко, грубо, а главное, Шерефетдинов, говорить надо долго. Вот она, мудрость государственная, наука царская, учись, брат, пока я тут с вами. Если долго твердить одно и то же, народ тебе рано или поздно поверит. Он такой, народ, посмотри на него, вон, смотри, еще хлебнул бормотухи. Не много ли ты, старина Перов, выпиваешь на репетициях? Жаль только, времени у нас нет, надо кончать с самозванцем. А-то ведь и вправду пошлет нас всех воевать турка, уж войска под Ельцом собирает. А ты сам стрельцов собери, Шерефетдинов, подговори их. Войдите к нему среди ночи — да и дело с концом. Впервой тебе, что ли? А я уж тебе заплачу, будь уверен, отблагодарю по-царски, да и товарищей твоих не забуду. Что ж, по рукам, али как? — заканчивал Сергей Сергеевич в роли Муйского-Шуйского свою речь, которую, уж конечно, произносил он с высокомернейше скрещенными руками, почти не шевеля пальцами, с высоты своего роста поглядывая на плотно-коротенького, в высшей степени зверовидного Шерефтединова, зримо предвкушавшего смертоубийство. В конце речи Муйско-Сергеевич размыкал, мне помнится, замок своих рук, одну из них, самую длинную, протягивая дикому дьяку. Тот ее пожать не решался, припадал к ней в рабственном поцелуе, бухаясь на колени, уже понимая, наверное, что грядущий царь перед ним. Грядущий и настоящий, не какой-то там просветитель, преобразитель, свобо-доноситель.
Комплот составился. Комплот развалился. Один из стрельцов выдал Басманову заговорщиков, так что мы уже их поджидали. Смешно смотреть было, как они крались мимо моего Цербера.
Крались, крестились, оглядывались, вновь начинали красться, креститься. Едва миновали Цербера, тут-то все софиты и вспыхнули, семерых мы схватили. Шерефетдинов бежал, подлец, скрылся безвестно. Я повелел собрать стрельцов на заднем дворе; вышел к ним вместе с Нагими, вместе с Басмановым. Стрельцы, как меня завидели, так и попадали на колени. Умны, нечего сказать! Смотрю на вас и смеюсь. Надо бы плакать, но я все же смеюсь. Взрослые дядьки, а ведете себя как дети. То убивать идете, то на колени бухаетесь. Вы грубы и невежественны, нет в вас любви. Доколе будете вы заводить смуты, всей земле делать бедствие? Разве мало она настрадалась? Сколько крови пролито, сколько душ загублено, сколько надежд и жизней растоптано. Все вам мало; еще не натешились. Меня Господь сохранил; я пришел вас вызволить из нищеты и неволи. А вы все погубить меня ищете. И в чем вы можете меня обвинить? Что я не Димитрий, я не я, сам не сам? Обличите меня, тогда и делайте со мной, что хотите. Моя мать и вот эти бояре за меня свидетельствуют. Разве овладел бы я таким царством, если бы не был царем истинным? Бог не допустил бы этого. Меня перст Божий на царство призвал. Рука могучая, с которой не вам тягаться, вернула мне то, что принадлежит мне по праву. Зачем же вы злоумышляете на меня? За что так не любите вы меня? Говорите прямо, говорите свободно передо мною.
Тут они слезами все залились, без малейшего луку, все на землю попадали, кто еще не упал, и кто уже стоял на коленях, те лбами хлопнулись оземь, сразу все пустились вопить, умолять, чтоб я им выдал зачинщиков. Смилуйся, государь, не гневись. Мы ж люди темные, грешные. Да мы ж за тебя, да ты нам только скажи. Басманов вывел им семерых схваченных. Я ушел во дворец; не хотел смотреть, а все-таки не мог не смотреть из окна, как стрельцы их кончали. Они голыми руками разорвали всех семерых на кусочки. Руками, зубами. Руками рвали, зубами кусали. Один стрелец в такой ярости был, что уши своим жертвам откусывал. Откусывал и жевал, никак не мог проглотить, потом выплевывал, вся морда в крови. Потом куски тел на телегу сгрузили, повезли по Москве, на радость и страх обывателям. Теперь уж никто не смел заикнуться, что я сам — не сам. Теперь народ московский с наслаждением расправлялся с моими врагами, клеветниками. Я не был против, надо сказать. Ежели народ их растерзывает, то вот и отлично. Я же обещал не казнить. А народ не обещал не растерзывать. Давай, Простоперов, начинай, как проспишься. Толку не было в этом, как потом оказалось. Мелкие рыбешки пожирают рыбешек мельчайших. А большие рыбы тихо плавают себе среди водорослей, ждут своей минуты, чтоб наброситься на главную рыбину.
Это я теперь понимаю, теперь думаю, скрежеща зубами, проклиная свое безрассудство, что уж мой замечательный батюшка не допустил бы кровь толикую проливать без ума, проливал бы с умом, и уж никаких бы семерых дураков не выдал на растерзание другим дуракам, но отправил бы в застенок к Малюте, палачу ума превеликого, чтобы тот их пощупал каленым железом, да и Шерефетдинова из-под земли бы достал, с того света бы приволок, каленым железом обработал бы и его, уж вырвал бы из дикого дьяка имя главного злодеянца, вместе с ноздрями, и на этот раз покончено было бы с Шуйским, покончено было бы с Муйским, не получил бы ни Муйский, ни Шуйский своего счастливого третьего шанса, выигрышного билета; а тогда-то я думал, из дураков главный дурак, все о забавах, да о потехах, да о будущих подвигах, да о том, как отучу зверолюдин откусывать уши товарищам.