Речь ошеломляющая для гордых поляков, в частных разговорах всегда полагавших Димитрия не истинным царем, но везучим жохом. Забыв, сколько спасительных верст отделяет его от Варшавы и Кракова, сколь невелико число поляков и литвы, готовых взяться за мечи в его защиту, Олесницкий выступил с жаром Муция Сцеволы перед Карфагенским сенатом. Он упрекал Димитрия в восточном коварстве, забвении королевских милостей. Настаивал, готовый, коли потребуется, сжечь на пламени длань, сложить на московской плахе рыцарскую голову: неблагодарный Димитрий не имеет права на титул более указанного. И так много дали.
Неблагодарный человек полагал себя правым. Он никогда ничего не получал от короля напрямую. Ему дела не было до тестиных кредитов, коему он, Димитрий, отправил сорока пудов золота, а все не хватало! Мнишек то кривился, то сморкался в течение всего публичного препирательства: как бы дело не выгорело! Лишь вчера он опять выторговал сто тысяч золотых для уплаты неких долгов. Опять же за поездку и содержание дочери в Вознесенском монастыре, постой да ночлег в три дня Юрий выдоил с царя миллион. Щедрый влюбленный преподнес нареченной шкатулку, оцениваемую в пятьдесят тысяч.
Замечая, что не способен одолеть царя в диспуте, Олесницкий апеллировал к думским боярам и православному синклиту, требуя им против царя свидетельствовать: венценосцы российские никогда не именовались непобедимыми цезарями. От бояр и духовенства в ответ шел гул, как из улея. На их глазах разворачивалось действо неслыханное. Царя позорили безнаказанно и как! Димитрий, воплощенная вежливость, ласково позвал Олесницкого к руке. Тот, разгоряченный, потерявший меру, воскликнул:
- Или я посол, или не могу целовать руки твоей!
Дружески протянутая рука Димитрия повисла в воздухе.
Мудрый Власьев принял удар на себя. Он взял злосчастную грамоту, сказав:
- Для того, что царь, готовясь к брачному веселью, расположен к снисходительности и к мирным чувствам.
Полякам указали на лавках нижние места. Они не сели. Димитрий примиряющее поинтересовался здоровьем короля. Неугомонный Олесницкий потребовал, чтобы царь повторил этот вопрос стоя. Димитрий смиренно привстал и снова спросил о здоровье Сигизмунда.
Поторопившись отпустить послов в отведенные им в Кремле дома, Димитрий предписал передать им через дьяка Грамотина, что они могут жить, как им угодно, без всякого надзора и принуждения, видеться и говорить с кем хотят. Ныне обычаи сменились в России. Спокойная любовь к свободе заступила недоверчивое тиранство. Гостеприимная Москва ликует, впервые принимая такое множество иностранцев. Царь готов удивить Сигизмунда беспримерною дружбой: пусть тот в грамотах именует его императором, в обмен Димитрий назовет его еще и шведским королем, как он того просит.
Священнослужители, бояре, отроки, приказные дьяки, народ, все помнили, как Иоанн Васильевич годами держал польского посла Быковского в темнице за малое слово. В застенке и ссылках была вечная шляхетская ставка. С сыном Иваном Иоанн и заколол амбассадора за недозволенные московские контакты. Перед смертью Быковский униженно ползал, целуя царский подол, так и не вымолив пощады. Действительно, времена переменились.
Польское чванство топтало русскую спесь. Нежелавшие держаться разумных границ ляхи дразнили москвичей. Они вели себя, будто не перешли на русскую службу, не на царскую свадьбу гостями приехали, а захватили столицу. Паны разъезжали по улицам в золоченых каретах, взятых на царском дворе. Ежедневно упиваясь до бесстыдства. Неумно кричали в лицо прохожим:
- Что ваш царь?! Мы, ляхи, дали царя Москве!
По заутреням в Успенском соборе, где витал похмельный угар, поляки тяготились отстаивать для проформы непонятную и казавшую бессмысленной службу. Они волокли в церковь стульчаки и кресла. Разваливались, засыпали, сопя. Проснувшись, смеялись над Шуйскими, Мстиславскими, иными, шипевшими друг на друга и толкавшимися поставить под ноги царю, единственному, кому позволено сидеть в храме, маленькую лавочку. Уж они-то, поляки, вольные люди живут в республике!
Кремлевская атмосфера сгущалась и задавалась вопросом: опередит ли Варфоломеевская резня день свадьбы, увенчает ее или разразится позже. Терпение партии Шуйских было на пределе. Ждали переполнившей капли.
Ксению следовало удалить, и давно. Афанасий Власьев, подобно Годунову при Иоанне, исполнявший всякие щекотливые обязанности, шел к ней в девичью. Кашлял, робко стучал. Слышал, как дева, стоя на коленах, молится давней молитвой отца, сочиненной им для русских семейств, отвергнутой ими, не спасшей семью от смерти и надругательств.
Ксения была в той странной молельне Димитрия с иконами на четырех стенах. То ли молельня, то ли картинная галерея, готовая к вывозу. Ксения вышла к дьяку, оставив дверь приоткрытой. Не хотела ли, чтобы Бог свидетельствовал? Дева не винилась. Ее взяли, с ней жили, она полюбила. Ни до, ни после Димитрия она не знала и не узнает мужчин. Будь другой, она бы и ему стала верна. С вселенской покорностью Ксения подошла к лавке, где сидел Власьев. Положила голову на доску рядом с его коленами. Старик не удержался и дрожащей рукой тронул пылающую под русыми волосами голову:
- Ты не знала, а я ведь занимался тобой еще при батюшке, - молвил Афанасий. – Сватал он тебя за Максимилиана, брата австрийского императора Рудольфа. Император колебался. Сам желал твоей руки, ибо батя обещал, помимо красоты, еще и Тверское княжество в вено. Да, прошел бы сговор, поделили бы они тогда надвое и Речь, не хвастать сейчас ляхам бы! Борис Федорович требовал, чтобы муж твой жил у нас, и австрияки воспротивились. Тогда перекинулись дать тебе эрцгерцога Максимилиана - Эрнеста из штирийской ветви Габсбургов, шестнадцатилетнего брата польской королевы Анны, вдовы прежнего польского короля Сигизмунда II Августа. Этот-то Сигизмунд - сын ее сестры, той, что добивался Иоанн Васильевич – от Екатерины… Ты, Ксюшенька про сих женихов и не слыхала. Борис Федорович таил свои неудачи. Не верь. Ксюша, оболгали твоего отца. Был он царь настоящий, не то чтобы из простых, да не из знати. Трудами да умом из простоты на славу России поднялся. А ныне что! – Власьев печально махнул.
- А я и никогда не верила на батеньку оговорам, - кротко отвечала Ксения.
- Ах ты, дитя!
Заскрипели половицы. Вошли с молитвою на устах Марфа Нагая и пять инокинь Вознесенского монастыря с чаном и ножницами.
Сняли кокошник, русые девичьи волосы упали на пол. Марфа сгребла их в чан. Христианка, она сожжет с проклятием.
Ксению стригли Ольгою в Воскресенский Горицкий монастырь на Белоозере.
На Кремлевской стене ясной ночью стояли две фигуры: Димитрий и Басманов. Веяло вселяющей сладкие надежды прохладою – признак уверенно шагающего мая. Справа плыла река, туго черная, без московского берега, из-за стены невидимого. С одним – ордынским, где блистали огни по-над живым мостом и далее, редкие, в теремах да шатрах окаянных. Зато за Пустой площадью ненасытным весельем гудел Китай. Шатались и носились пьяные всадники. Какие-то гуляки собрались у рогаток, закрывавших въезд к храму Покрова-на-Рву и нетрезво судачили, с выкриками, приплясом под неровный звук сопели. В самом Кремле на Соборной площади обездвижили белые соборы. Тут караулили наемники, ни с кем не болтавшие, никого к приказным избам, Думе, покоям царя не подпускавшие.
- Видел я Марину Юрьевну, и чего?! – говорил Басманов. Снежно-розовое натянутое лицо его в окладе черной бороды, было обращено к Димитрию. Царь, природно обиженный растительностью, косился на завидную бороду, вынужденно слушая хмельную смелость первого своего пособника. Димитрий избегал глядеть в глаза Петру. С бороды опускал глаза на крепкую грудь, где у Басманова блистали две золотые медали: ранняя от Годунова с Борисовым же и профилем за войну с Димитрием, геройскую оборону Новгорода - Северского, поздняя – от Димитрия, с его царским портретом, за сдачу войска.