Петр явился в полдень, явился неожиданно.
– Собирайся, мать, и кличь Лельку. Да, да, заколачивай свою церковь, отдавай ключи соседям, а сама – со мной. Кстати, и машина у ворот.
Мать тронула ладонью рябое лицо, но с места не сошла.
– У-у-у… шальной! И когда ты переделаешься.
Она поднесла ладонь к глазам, неторопливо вытерла, хотя глаза были сухи – нелегко вытапливались у нее слезы: если плакала, то без слез.
– Ну, жди, – бросил Петр, – может, чего и дождешься. Только Лельку я возьму.
Уже под утро где-то на перегоне между Тверью и Клином Петр проснулся, за окном клубился туман, обильный, предутренний, в вагоне было холодно, тепло ушло еще с вечера. Петр снял с себя одеяло, укрыл Лельку, укрыл старательно, заправив одеяло за спину. Она едва заметно шевельнула плечом, произнесла что-то свое, невнятное. Она показалась Петру совсем малышкой, несмышленой и беспомощной, очень хотелось протянуть руку и коснуться щеки, а может, задержать ладонь где-то у виска, так, чтобы тепло проникло в руку.
– Ты не спишь, Петя? – Она выпростала из-под одеяла кисть руки. – Как там будет? – Она указала взглядом на окно.
Он дотянулся до ее руки.
– Этот парень… муж твой, что погиб под Солдау…
– Грика?
Он заметил: так говорят только на Кубани – Грика.
– Да, Гриша, он был человек стоящий? Она вздохнула.
– Очень… – Она выпростала всю руку, положила на одеяло, рука была тонкой, четко очерченной. – Он был человек необыкновенный, Грика. – Она вздохнула, помедлила, она чувствовала, что Петр ждет следующего слова. – Я заметила, парень с такой внешностью – баловень судьбы, белоручка, а Грика…
Она умолкла, а Петру хотелось договорить все, что не было еще сказано.
– Это ты по нем… черное платье надела? Она долго молчала, точно дожидаясь, когда тронется поезд и тогда грохотом и посвистом, стуком колес заколотит все, что было и должно быть сказано.
Но поезд не шел.
– По нем, Лель?
Она натянула одеяло, скрыв и плечи, и подбородок, и рот, только глаза были обнажены.
– Да, по нем, – произнесла она. – Убили его – точно сердце мое живое в огонь кинули. – Она вздохнула, будто не хватило воздуха. – Это такое варварство. Петя, такое варварство. А когда погиб, осталось чувство вины перед ним. Все казалось: никто не виноват, только я.
Поезд тронулся. Потек седой туман, нескончаемая полоска леса вдали, белая полоска снега в кювете, поля, перечеркнутые косыми линиями льда.
– Ты сказала, парень с такой красой – баловень? А я заметил, это бывает у художников.
– Ты знал такого? – спросила она. Он отрицательно покачал головой, засмеялся.
– Знал… такую.
Она улыбнулась.
– Там, Петь?
Петр подумал: скоро четыре месяца, как он уехал из Лондона, целых четыре. Не было бы того, что произошло в жизни Петра за эти четыре месяца, наверно, не пережить бы разлуки с Кирой. Но в эти месяцы одно событие следовало за другим, и события эти, как камни, падающие с гор, преградили реку памяти. Нет, реку памяти преградить нельзя – она вспухнет и разметет камин, не пытайся преграждать!
Ранним вечером он взял Лельку за руку и повел смотреть город. Они шли по Тверской, скрепив руки и размахивая ими, весело, как ходили, наверно, в детстве. По небу бежали облака, крепкие и яркие, точно каждое из них было завернуто по солнцу. Лелька раскраснелась, казалось, даже загар подрумянил щеки, прогнав и природную бледность и усталость, да и в глазах поубавилось сини. Они спустились к реке, долго шли по набережной, вспоминал свободную невскую воду. У храма Христа Спасителя перебрались на ту сторону и уже к вечеру добрались, счастливые и усталые, до Нескучного сада.
Было холодновато и ясно.
Он смотрел на нее, как она шла вдоль воды, к отражение в реке – светло-серое пальто, чуть-чуть взбитые и схваченные бантом волосы – было пригашено сумеречностью воды. И казалось, там, в воде, идет она, а здесь на земле, рядом с тобой, ее отражение. В воде она была больше похожа на себя. Все меняется в человеке, даже кожа, но обличье, будь то светское или, как сейчас, монашеское, труднее сбросить, чем кожу. Какая-то скованность движений, робость шага, неловкость и нерасторопность речи напоминали о монастырской церкви, о сводах келий и трапезных монастыря.
Вечером им выдали ключ от небольшого особняка в Староконюшенном, хозяева (уральские заводчики, жившие в Москве по зимам) выехали в неизвестном направлении. Видно, жизнь пресеклась в квартире на полуслове – подъехал грузовик, перенесли чемоданы и сундуки, шофер, быть может, даже не дал сигнала и не включил фар, и тихо покатили по затененным и притихшим переулкам большого мира, каким издревле был Арбат, и канули во тьму, московская тьма – как топь, она принимает, но не отдает.