Видно, Вакула почуял, что при имени сестры брат запнулся.
– Лелька… или случилось что? – приободрился он и сразу стал хозяином положения.
– Сухарей мы тебе припасли, – ответил Петр и быстро вошел в дом.
Вакула оглянулся на часового, точно искал у него защиты от брата.
– Ты заходи, служивый, заходи, и тебе сухарей найдется.
Вакула не вошел, а вбежал в дом, устремился в Лелькину светелку и тут же возвратился обратно.
– Или нет Лельки дома?
– Нету, – сказала мать, вплывая в комнату и растирая ладонями щеки – она знала, что сон, как бы он ни был хорош, перекрашивает ее в желтый цвет.
Братья сели за стол, сели лоб в лоб, мать заняла место между ними. Взглянешь – не нарадуешься, нет семьи дружнее.
– Ну, чья взяла? – вдруг не сказал, а взвыл Вакула.
– Это ты о чем? – спросил Петр, он и в самом деле не очень понимал брата.
– Как будто и не понимаешь? – Он подмигнул матери. – Нет, серьезно не понимаешь?
– Не понимаю.
Он приподнялся, точно желая рассмотреть солдата, сказал:
– А все о том же. – Он вновь подмигнул матери. – Немец-то, немец-то ухватил за палец, потом хвать за локоть, а теперь, того гляди, голову откусит. Чья взяла? Нет, ты скажи при матери: чья взяла? – Он ткнул мать локтем. – Мать, не дашь ведь покривить душой?
Но мать хмуро смотрела на Вакулу.
– Будет, – произнесла она. – Скажи слово человечье.
Он расстегнул и застегнул ремень – щелкнула бляха, звонко хлопнула кожа.
– Я скажу, скажу… Вот послушай, мать, разве это слово не человечье? – Он опять приподнялся на цыпочки, будто хотел удостовериться, продолжает свою трапезу часовой или уже закончил. – Нет, ты послушай, мать, в марте они отдали Польшу и Лифляндию, а заодно и приняли контрибуцию. В мае положили под германский сапог половину Малороссии. В июне кинули к чертям собачьим Одессу и половину Крыма, а сейчас по доброй воле отдали, расписались и поставили печать под новым Брестом. Там встали перед немцем на колени, а тут распласталась, уткнувшись рожей в землю, и немец гуляет по нашему хребту и мнет наши кости… мнет, мнет…
Мать зябко повела квадратными плечами.
– Будет, – произнесла она.
Но он, видно, долго копил все, что хотел сказать до конца.
– Добро бы немец был в соку и силе, а то хворый, совсем хворый, не сегодня-завтра ноги протянет, богу душу отдаст. Вместо того чтобы трахнуть его с ходу, с маху и пришибить, мы его на костыли поставили, а того не понимаем, что костыли не спасут. Не вы трахнете, другие найдутся, а будете мешать – ты чего глядишь на меня зверем? – и вас достанем! Не я – другой достанет! Ты понимаешь, что такое социалист-революционер? В нем и ярость и ум народа. Ты думаешь, миновал июль и все кончено? Нет, июль повторится в августе, а август в сентябре. – Он предусмотрительно отодвинулся от стола. – Ты мне ничего не сделаешь, не со мной будешь иметь дело, с охраной моей.
Но и того, что он уже сказал, наверно, было достаточно, чтобы гнев свел скулы и кулаки Петра – он кинул прочь стул.
– Тищенко! – окликнул Вакула красноармейца. – Наш час вышел, пора, пора. – Вошел часовой, увязывая на ходу мешок. – Бери свою пушку и веди меня, – сказал Вакула, оглядывая смеющимися глазами брата. – Только, чур, сторожи, а то разные чужие тут ходят, мирных людей пугают. – Он остановился. – Ты думаешь, июль кончился? Ему и летом, и осенью конца не будет. Нынешний июль високосный, в нем сто дней!
Вакула ушел. Петр вспомнил тот июльский вечер, когда в Неглинном проезде увидел арестованных, идущих под конвоем, и пытался разыскать среди них Вакулу. Вспомнил, как тревожился и жалел брата, забыв про все обиды. Вспомнил и выругал себя, что готов был простить Вакуле то, что, наверно, прощать не надо.
101
Не прошло и полугода, как наркомат переехал в Москву, а в нем уже возникли свой ритм жизни, свой быт. С этажа на этаж шествует пышноусый старик с внешностью румынского короля Кароля. «Ковры пора убрать! – произносит он, похваляясь баритоном. – Пусть летом ходят по мрамору!» Трое парней в черных костюмах и в таких же черных негнущихся шляпах волокут вализы, сшитые из крепкого брезента. «Эх, тяжел ты, мешок дипломатического курьера!» У окна, выходящего на площадь, столпотворение: корреспонденты пытаются занять позицию с утра – по слухам, у Чичерина должен быть новый германский посол. Стайка юных женщин, совсем юных, носится по площади – то ли жены молодых дипломатов, то ли их невесты. Подобно корреспондентам, у них все смутно: ни точной позиции, ни точных часов встречи. По лестнице сбегает наркоматский портной. «Кто шьет сегодня фрак с шелковыми лацканами? – спрашивает он, выставив указательный палец и стремительно наматывая на него сантиметр. – Нет, вы скажите мне: кто?» – настаивает он и так же стремительно принимается сантиметр разматывать. «Какой там, к чертовой матери, фарфор, когда жрать нечего! – вопрошает человек в сапогах, медленно шагая по лестнице со стопкой тарелок из тончайшего фарфора, и каждый его шаг отдается грозным эхом: „гох!.. гох!“ – Вчера дали полфунта, а нынче осьмушку! Вот грохнул бы всю эту батарею об пол, вот тебе и на двенадцать персон!» Дамы в пыльных бархатных шляпах почти шарахнулись в сторону: «Господи, кто сегодня в России знает латынь? Вымерли, как мамонты!»