Елена поймала себя на мысли: будто ничего и не изменилось, как прежде, она бежит в институт. Издали угадывался и хорошо выпеченный пасхальный кулич собора, и мохнатая, и снегу шапка смольнинского парка, и восемь колонн института за парком. Елена помнит: в этот час, отмеченный мерным дыханием большого колокола – он точно выдыхает гудящие удары, – смолянки возвращались из собора после вечерней службы. Как давно это было! Кажется, только камни и молоды, все остальное – собор с мощными куполами, институт с колоннами – померкло и сникло.
– Олена!
Она оглядывается: разумеется, он, кроме него, ее никто так не зовет. Видно, долго ждал: щеки разогрел мороз. Рядом огни Смольного, а по ту сторону Невы туманно-призрачные огни Охты.
– Помнишь, как мы первый раз ехали через Троицкий? – спросила она. – Ты сидел впереди и рассказывал, как ходил с белым флагом к немцам, как завязывали тебе глаза… Ты рассказывал это тогда для папы или… для меня?
– Не было бы тебя, рта бы не раскрыл, – сказал он. – Так глуп и так храбр человек бывает лишь однажды.
Елена засмеялась.
– Не слова ли это твоей мамы? – спросила она, продолжая смеяться.
Он встрепенулся.
– А ты откуда знаешь?
– Знаю.
Сейчас она шла рядом. Он коснулся губами ее виска, его нелегко было отыскать – висок был затенен волосами.
– Олена, я все собираюсь спросить: детский доктор… это серьезно?
Она хмыкнула, пошла быстрее.
– Не представляю себе большего счастья, как стать детским доктором! – заговорила она. – Вначале простым, который ездит на извозчике со своими трубками и молоточками, уложенными в саквояж, и на Караванную, и на Сердобольскую, и на Разъезжую, по всему большому Питеру ездит и помогает младенцам, а потом главным детским доктором, например. Елизаветинской больницы на Фонтанке или Петролюбовской на Дегтярном. И чтобы больница умела лечить все: и золотуху, и корь, и ветрянку, и английскую болезнь. И чтобы больница была бесплатной, без всяких справок от полиции. И чтобы обязательно для самых маленьких.
Кокорев усмехнулся.
– Почему только для самых маленьких?
– Они не помнят, кто их спас, и это хорошо. Добро не доблесть, оно обязанность человека, и он должен делать его без надежды, что кто-то когда-то его отблагодарит. Помог человеку и радуйся – большей награды не надо.
Кокорев улыбнулся.
– Я сейчас подумал: а не похоже ли все это на благотворительность знати, которая вначале посылает мужика в огонь, а потом руками своих жен и дочерей штопает ему портки: не дай бог, мужик отдаст душу в дырявых портках. – Его обдало жаром, нелегко было ему произнести все это.
– Это тоже мамины слова? – спросила она.
– Мамины, – ответил он, не поднимая глаз.
Им стоило труда возобновить разговор.
– Покажи мне маму, – наконец сказала она.
– Пойдем, – ответил он так, будто ждал этой ее просьбы, его дом был где-то здесь.
На звонок вышла мать. Она увидела Елену и отступила.
– Простите, я переоденусь. – Слышно было, как она неловко застучала по ступеням. – Ты всегда так… Ведь я женщина!
Он снял с Елены шубку, повесил, сбросил с себя шинель и, ловко подкинув, попал петлей на крючок. И засмеялся легко и простодушно – он был очень доволен собой в эту минуту.
– Пойдем в столовую, а потом покажу тебе свою комнату.
Низко над обеденным столом, накрытым белой в мягких узорах скатертью, висел абажур зеленого стекла. Весь свет – на столе. Нужно присмотреться, чтобы увидеть большой буфет, настенные часы, портрет человека, очень моложавого, с темными полубаками, заключенный в массивную раму. На противоположной стене в такой же раме женщина в косынке сестры милосердия. Тот, в эполетах – отец. А женщина кто?
– Простите, задержусь еще на секунду. – крикнула мать из соседней комнаты. Она действительно торопилась, слышно было, как трещат расчесываемые волосы. – Вот, кажется, и готова. Здравствуйте. – Она протянула Елене руну, протянула почти по-мужски. – Зовите меня Аграфеной Ивановной, а как вас величать? – Она озабоченно посмотрела на Елену. – Что вы бледны, девочка? Да не печень ли это у вас? Мы не умеем лечить печень, а вот он умел, – она подняла глаза к портрету человека в эполетах.
Наверно, она часто поднимает глаза к портрету, подумала Елена. Нет, не только почтительно-покорно, но и требовательно, может, даже вопросительно: для нее он живой человек.
– Не знаю, как вы, а я так думаю, – продолжала Аграфена Ивановна, – врач только тогда врач, если его сердцу близка чужая боль. – Она смотрела на портрет. – Горя повидал – дольше рек, выше гор, а сердцу не дал обрасти железом… – Она угрюмо сомкнула губы, точь-в-точь как на фотографии напротив. – Верьте, до войны, когда он был статским врачом, лечил половину Шлиссельбурга, а умер… Все говорил: «Бессовестно брать с больного деньги, он несчастен уже тем, что болен…» Вася, займи гостью!