«Имеет, – подумал Репнин. – Разумеется, имеет», – сказал он себе. Однако цель, к которой стремился Даубе, собрав силы и разогнавшись, отнюдь не призрачна, продолжал размышлять Николай Алексеевич, и замысел письма совсем не беспредметен. Новое правительство атаковало тот мир, предав гласности тайные договоры России, – жестокий удар по тому миру и по всем, кто пытался вдохнуть в него жизнь. Не было силы, которая бы могла сегодня отвратить его. Но, очевидно, так полагал Даубе. нашлась сила, способная этот удар умерить. Отошла в небытие Февральская революция, пришла Октябрьская. А об январской не слыхали? Нет, январь был не только в девятьсот пятом. Он есть в пухлых, отпечатанных на серо-зеленой бумаге календарях восемнадцатого года. Пятое января не за горами. Но то день завтрашний, а не сегодняшний. Квадрат письма точно врезан в темную поверхность стола, и шесть глаз обращены на Репнина, шесть молчаливых и твердых глаз, твердых, несмотря на возраст Толокольникова и улыбку Ланского, которая, как полярное светило, теплится, но не закатывается. А на темно-коричневой поверхности столика лежал белый лист. Не лист – каменная плита. Упрись плечом – не сдвинешь.
– Я сейчас думаю вот о чем, – сказал Репнин и увидел, как шесть глаз налились тяжелым металлом. – В жизни я не подписал ни единой бумаги, написанной другими… – Скрипнул стул под Даубе, Кирилл Иванович приподнялся и сел, видно, вовремя сдержал себя. – Не хотел бы жертвовать этим принципом и сегодня.
– Простите, вы отказываетесь присоединиться к письму своих товарищей, потому что… – Даубе остановил взгляд на Репнине. – Потому что связали себя иными обязательствами?
Репнин едва удержался, чтобы не встать.
– Что вы имеете в виду? – спросил Николай Алексеевич как только мог спокойнее.
Даубе посмотрел на Толокольникова, потом на Ланского, нет, он не обменивался взглядами – просто хотел удостовериться, что в столь ответственную минуту они рядом.
– Вашу встречу с Ульяновым, во время которой, очевидно, шла речь и о тайных договорах. – Фраза Даубе была утвердительной, но одновременно содержала и вопрос.
– Да, речь шла и об этом, – ответил Репнин.
Вновь глаза Даубе устремились к Толокольникову и Ланскому, но на этот раз они лишь скользнули по их лицам.
– Я понимаю деликатность разговора. Николай Алексеевич, но должен вас спросить. – Он умолк, очевидно, ожидая ответного «пожалуйста», но Репнин молчал. – Я должен, – повторил он почти извиняющимся тоном. – В этой беседе… вы высказали свое мнение? – Даубе потянулся к коробке с папиросами, с ловкостью профессионального курильщика выдул из папиросы табак, закурил. – Извините за настойчивость: какое? – спросил Кирилл Иванович, спалив единой затяжкой треть папиросы и со стоном выдохнув дым. Даубе на мгновение исчез, скрытый сизыми клубами.
– Я выразил сомнение, что этот акт соответствует интересам России, – ответил Репнин. – Независимо от того, какое правительство у власти, – добавил он.
Толокольников наклонился, достал из жилетного кармашка миниатюрную пудреницу, украдкой припудрил нос.
– И вы готовы подтвердить это мнение письменно? – спросил Даубе, он был последователен в атаке.
– А разве мое слово ставится под сомнение? – произнес Репнин как можно вразумительнее.
– Готовы подтвердить… письменно? – подал голос Ланской и втянул шею, точно намереваясь принять удар самим теменем.
Репнина объял гнев. Казалось, еще секунда – и он воспламенится. Все, что он думал о Даубе сегодня утром, когда раскладывал сверла, полученные из Христиании, поднялось в нем с новой силой. В самом деле. Даубе учит его чести и любви к России! Даубе, пришедший на русскую дипломатическую службу бог знает откуда! Даубе, который едва кланялся с ним на Дворцовой и готов был походя растоптать Репнина и таких, как он. По какому праву, в силу какого закона он так разговаривает с Репниным? Кто уполномочил его, и есть ли человек или сообщество людей, которые могли бы облечь его таким правом?.. Какое бы удовольствие испытал Репнин, если бы имел возможность выразить Даубе хотя бы частицу своего презрения. Разумеется. Репнин знал, что никогда этого Даубе не скажет. Но одна мысль, что он презирает Даубе независимо от того, что произнесено Репниным или будет произнесено и что Даубе об этом догадывается, – одна эта мысль странно обрадовала сейчас Николая Алексеевича.
– К тому, что я сказал, мне трудно что-либо добавить, – сказал Репнин и оглядел гостей, которые вдруг затаили дыхание, будто намереваясь произнести нечто такое, что не могли произнести до сих пор.