– Был июль, – продолжал Илья, – на сине-голубом фоне моря все казалось немножко игрушечным: и императорская шхуна, на которой мы шли, и команда в безупречно белых накрахмаленных матросках, которая по поводу и без повода вызывалась наверх и строилась, и офицеры, тщательно отутюженные и промытые, будто бы приготовленные для погребения, и, простите меня, наш самодержец, которого умиляла игра в матросиков и который сам по мере сил и возможностей поддерживал эту игру. Когда появилась шхуна под германским императорским флагом и встала поодаль, она показалась неестественно красивой, будто то был кораблик, нарисованный детской рукой, – линии неправильны, краски резковаты. А потом на шхуне появился Вильгельм и очаровал всех мощью и красноречием. Надо отдать должное немецкому царствующему дому: он славно потрудился, чтобы воздвигнуть такое великолепие, – не человек, монумент. В общем, все происходило блистательно: оркестр, улыбки, крики «ура» и под стать торжественности густо-синее небо. Собственно говоря, я умиленно глазел на эту почти византийскую пышность и не знал, что доносить Ламсдорфу.
Петр перевел взгляд на младшего Репнина. Он больше остальных членов семьи был похож на свой дом – у него была внешность инженера, быть может, молодого помещика, перестраивающего хозяйство на западный лад, наконец, школьного инспектора, увлеченного осуществлением новых реформ, но не дипломата. Для того чтобы быть дипломатом, ему, пожалуй, недоставало лоска. Если Репнин избрал ту разновидность дипломатической профессии, которая в равной мере может быть названа и дипломатией, и наукой, он больше ученый, чем дипломат. И еще заметил Петр: глаза у него необыкновенные – глаза человека, который все видит.
– Единственное, что контрастировало с общей торжественно-величавой обстановкой, – повествовал между тем Илья, – лицо морского министра Бирилева. С некоторого времени он стал так угрюм, как только может быть угрюм человек, если с ним стряслась беда. Было даже немножко обидно, что среди присутствующих есть человек, которого огорчает всеобщее ликование. Мне стало жаль его – он был добрый служака. Как мог, я пытался рассеять его угрюмое состояние и узнать, что испортило ему настроение, – старший Репнин сделал паузу и иронически оглядел присутствующих. – Видно, в своей печали морской министр истосковался по участию, и потребовалось не так много усилий, чтобы он открылся. «Вы знаете, что произошло не ранее, как вчера вечером? – спросил Бирилев. – Император пригласил меня и в блаженно-ласковом тоне сказал: „Мой министр, вам надо подписать вот эту бумагу, но только, чур, не читая ее. Вы ведь верите мне, мой министр?“ Я сказал: „Разумеется, ваше величество“. – „Тогда подпишите“». – «И вы?..» – спросил я Бирилева, еще не догадываясь, что царь подписал, а он, Бирилев, санкционировал договор, разрушающий всю систему союзных обязательств России. «Я подписал», – ответил Бирилев. Вот и все, что я собирался вам рассказать, – заметил, улыбаясь, Илья Алексеевич, изящным жестом достал из пиджачного кармашка белоснежный платок и коснулся влажного лба – рассказ стоил немалых сил. – Вот так надо заключать договоры! – сказал он, почти торжествуя.
Он рассказал эту историю с той грацией и легкостью, с какими нередко, наверно, передавал за столом светские новости. И голос, прерываемый хрипами, и рука, только что такая неуклюже тяжелая, и лицо, желто-белое и оплывшее, – в какой-то момент все это не слышалось и не виделось, жил лишь голос, изящно гибкий, исполненный ума и лукавства.
– Да, это пример для потомков, – заметил он и сощурил глаза, иронию точно ветром сдуло, а от добродушия не осталось и следа.
– Однако ты сейчас почти неотличим от морского министра. – Николай посмотрел на брата, он лучше остальных чувствовал приближение грозы и знал, что сдержать ее можно только контрударом.
– Ну нет, Николай Алексеевич, – возразил Чичерин, точно желая предупредить взрыв, – я против исторических параллелей.
Старший Репнин вынес на скатерть желтые кулаки, грозно приподнял и бесшумно положил на стол.
– К черту Вильгельма с Николаем и Бирилева в придачу! – произнес он мрачным шепотом. – Что будет с Россией, господа? – С невеселой решимостью он оглядел всех, кто сидел за столом. – Ленин полагает, надо идти с немцами на мировую? Позорнее этого мира Россия не знала.