— Я люблю тебя.
Теперь, когда знала, что у него она первая, то ей казалось, это заметно, по его осторожным, не всегда верным движениям, по тому, как останавливается, будто спрашивая руками, можно ли так, или вот так, а после вдруг делает что-то немножко резко, в такт своему участившемуся дыханию. И она, повертываясь, откидываясь и сдвигаясь, помогала ему, направляла руки, не думая о том, что ее опыт может расстроить и вдруг нужно притвориться, что не умеет, не знает как. Но притворяться с ним она ни разу не пробовала, и как с теми мыслями о правде, которую надо будет сказать ему, Ленка внезапно была уверена, что этого никак нельзя. С ним нельзя, невозможно, и опасно. Потому что тогда исчезнет это ощущение правильности того, что происходит, а ее держало только оно. Да еще горячая любовь к Панчу. Такая со всех сторон неправильная…
— Тише, — шепнула испуганно, ища рукой его невидимое лицо, — тише… да, да!
Пальцы наткнулись на раскрытый рот, отдернулись, когда со стоном прикусил и тут же снова раскрыл, боясь сделать ей больно. Дышал тяжело, с хрипом, валясь на нее и цепляясь руками, чтоб не свалиться с узкой кушетки. И затих, вздрагивая.
У стены под кушеткой заририкал сверчок. И издалека сильно орали лягушки в ставке, уже совсем ночные.
— А ты? — шепотом спросил Панч, — ну, чтоб тебе тоже. Чего ты смеешься?
— Мне хорошо.
— Точно?
— Глупый. Мне знаешь, как хорошо, потому что тебе хорошо?
— Ну… — он подумал, прижимаясь и дыша Ленке в шею, а рукой накрыв ее грудь под расстегнутыми пуговками сарафана, признался, — нет, не знаю. Теперь вот знаю. Если ты не врешь.
— Валинька, я тебе врать никогда не буду. Это ужасно. Потому что… Ну есть всякие даже мелочи, которые говорить не надо, например. А я их все равно скажу, потому что нельзя тебе врать.
— Тогда знаю.
— Что?
— Что тебе хорошо.
— А, — Ленка тихонько засмеялась.
Повернулась на бок, чтоб прижаться теснее. Панч обхватил ее рукой и уложил на ее бедро согнутую коленку. Задышал ровно, будто засыпая. Ленка лежала, глядя открытыми глазами в мерцающую темноту. Вот так, вместе спать, выбирать позы, чтоб обоим было удобно, это сложно, рука затекает, или ногу надо думать, куда деть, но такое счастье. Вместе покрутиться, и наконец заснуть, зная, что утром вместе проснутся. Так вот надо.
Снаружи послышались шаги, и через мягкую дрему Ленка прислушалась, еще не понимая, что это.
— Василич! — густо сказал мужской, явно хмельной голос, затрещали кусты, — та еб жеж! Василич, ты шо там, ты ушел что ли?
Ленка резко села, нашаривая скинутый сарафан, потянула на плечи скрученные лямки. Валик уже молча стоял рядом, шуршал одеждой, задевая рукой Ленкино бедро.
— Елки, — дрожащим шепотом сказала она, нащупывая под кушеткой сумку, — отец, Рыбкин. Что же нам…
— Василич! — голос кружил за стеной, удалялся и вдруг слышался с другой стороны.
— Та тут я, — отозвался невидимый Василич откуда-то издалека, и шаги с голосом удалились снова, рассказывая:
— А я удочку твою привез. Верка в деревне осталась, с девками, а я плюнул, там шо, ни рыбалки, ничего же.
— Ты б лучше пузырь привез, а не удочку, — наставительно произнес Василич.
Ленка взяла руку Панча и наощупь потащила к закрытой двери. Тихо громыхнул под ногами какой-то котелок, укатываясь под стол. Ленка стиснула зубы, чувствуя, как по спине сбегает к пояснице мелкая противная дрожь. Дверь мягко подалась, скрипнула. Но голоса говорили свое, смеялись вдалеке, перебивая друг друга, и двое выскользнули в ночную уже темноту, прокрались вдоль стены к зарослям ежевики, смутно белеющей звездочками цветов. От беседующих теперь их отгораживал домишко. Ленка удержала Панча за руку, чтоб не полез в самую гущу. Пройдя шагов пять, нашла еле заметный просвет — тропку в соседний огород. Ежевика цеплялась колючками за подол, неохотно отпуская. И закачалась под ногами провисшая проволока.
Рыбкин отец и Василич все еще рассуждали о рыбалке и радовались тому, что вместе с удочкой был привезен и пузырь, а ребята уже быстро шли по грунтовке, освещенной бледным лунным светом, к ожерелью фонарей на шоссе.
— Я думала уписяюсь со страха, — Ленка дрожащей рукой нащупывала сумку на боку, — мы ничего не забыли там?
— Носки, — ответил Панч, шаркая кроссовками, — мои.
— Черт, — она рассмеялась, всхлипывая, — блин и блин, я там трусы оставила, на кушетке.
— Вот радости будет утром. И дверь же открыта.
— Ладно. Подумает, что кто-то пролез, просто так, чужие.