Выбрать главу

«До чего, господи, страшатся у нас на Москве любой новизны,— раздумывал молодой соглашатель. — Не верю я в Матюшину вину. Двадцать раз с ним беседовал, православный не хуже самого митрополита Макария. Какой он еретик! Отпустил по доброте души своих холопов на волю, а потом приплел для оправдания Евангелье. Он-то, впрочем, говорит, что все было наоборот: сперва Евангелье, а потом холопы. Да ведь добро, как и зло, вслепую свои пути ищет. Но это и не суть важно… А умствования его ведь одна болтовня. Если бы да кабы… Толкуют божье слово вкривь и вкось, а у стен уши!» Тут Федя, сдвинув шапку на лоб, чтоб не соскочила от встречного ветра, тихо выругался. «Но и то ведь, войти в их положение, — продолжил он свою мысль. — Книжная наука для них закрыта, а разум пищи требует. Матюша в руках книгу держит, разогнет и прочтет и каждому даст прочесть. Прямо нигде не говорится о запрете Библию читать, а попробуй без спросу — сразу на подозрении, а то, пожалуй, из рук вырвут. Мне великое счастье выпало все книги на всех языках иметь перед глазами, и я свою судьбу не упущу. А ведь на что люди не идут. Вон Гришка Матвеев, так тот притворяется, что вовсе языков не знает, а сам чешет не хуже меня. Токмо чтобы в чем не заподозрили. Держать надо замок на устах. Авось когда разомкнется. А не разомкнется, все равно услада уму и сердцу».

В таких мыслях, меняя лошадей на государственных подставах, доскакал Федя Писемский до Троицы. Начиналась оттепель. Влажный февральский ветер первый раз напомнил юному гонцу о весне и заставил вздохнуть его счастливой полной грудью. Откуда счастье в таком неустройстве, вестником коего прибыл сюда молодой дьяк? Но ведь Федя немногим перешагнул двадцать лет своей беспечальной, хоть и тревожной жизни. Однако ж какая юность без тревоги? Любит она их, сама ищет и находит… А так был Федя пригож лицом, статен и ловок, ему улыбались боярышни, а одна пуще остальных, своенравный повелитель благосклонно смотрел на него, как на ласкового кутенка, возящегося у державных ног. Это только начало его пути. Жизнь Федора Писемского потечет настолько спокойно, насколько это возможно в жестокие времена опал, ссылок и казней. Самым значительным испытанием станет в его зрелости шведский плен, из коего он, впрочем, благополучно выберется. Возглавит он посольство в Англию к королеве Елизавете. Старость принесет ему большие чины, награды, поместья. Все это на виду у подозрительного, вспыльчивого, гневного государя!

Федор Писемский не впервые посещал по царским делам Максима Грека и без труда нашел путь к многомудрому иноку. Просторная келья скорее напоминала владычные покои и носила все следы умственных занятий своего насельника, к исходу дней своих старец снова был взыскан царской лаской. Книги в поставцах и ларях, книги на столах и стульях, табуретах и подоконниках. Книги в закладках, настежь раскрытые и захлопнутые на медные застежки. Посланец государя застал инока в беседе с известным ему человеком, коего не раз встречал в кремлевских палатах, но близко с ним не знакомился. То был Иван Федоров.

Писемский с великим почтением, сообщив старцу о цели своего приезда, вручил ему цареву эпистолу. Инок перенес внимание со своего собеседника на юношу:

— Вот ты и прочтешь, Федя, что государь пишет, а то я на старости лет глазами ослабел.

Старец, как и говорили про него, был телом ветх, а душою юн. Невеликого роста, он казался еще меньше от привычной согбенности над книжными листами, смуглый от рождения, он выглядел вовсе темноликим из-за въевшейся в него многолетней копоти лампад и свечей. Выгоревшими бледными дланями в крупной коричневой гречке он передал обратно государево послание и ожидающе воззрился на Писемского. Тот прочел знакомое нам письмо.

— Вот оно что! — после долгого молчания отвечал старец.— Значит, понадобился бедный монах на Москве. А отпустить на Афон небось не захотел. Уж как ни молил я его царское величество. Хоть раз бы поглядеть на синее море, на родимые небеса, а там и помереть можно. Как ни молил! Нет, не захотел отпустить, жестокий человек. Ты на меня, Федя, сразу можешь навет сделать, а ты, Иване, свою руку к нему приложить. Все уже испытано, все давно пережито, все теперь отмучено, ничего больше не страшно. Душа острупела, а все хорошее позади. Нет, милый, не поеду я на Москву, слаб стал, ветх стал, не выдержу переезду из-за хворей своих. Позови-ка Порфишу, я наговорю ему свой ответ.