Йергерт вдруг бросился к тропе, скакнул через калитку и понесся в горы, вверх, туда, где ветер рвал с лысеющих ветвей мириады лент. Йер выпустила ворот, и ведро ударилось о воду в глубине.
Она отлично знала, что среди могильных древ он никого не поминал — ему и некого. А кроме как за этим, туда ходят только за одним — чтоб хоронить.
Часть III. Глава 3
Полумрак пещер льнул и дрожал — не рассмотреть зыбкое марево густого пара, но как будто можно тронуть. Слышался плеск, и огоньки чуть тлели: света — ровно чтоб не спотыкаться; то один мигнет, то следующий гаснет — влага их душила.
Все это не менялось никогда — такими многие года стояли темные пещеры орденских купален.
Нигде Йерсене больше не случалось видеть таких влажных стен, таких мозаик с Духами и четырьмя народами, такого зыбкого и удивительного света.
Сегодня все это ее душило. Она теснилась по углам, надеялась, что тени растворят ее, а люди про нее забудут или уж хотя бы выпроводят драить кадки и счищать со стен плесень и мхи. Но нет.
Она со всеми подготавливала к Очищению особую пещеру. Раскладывала по сосудам камни-символы и капала тягучие душистые масла, щедрой рукой бросала высушенные цветы. Всего ей утешения — что с нею три других приютских девочки. С ними привычнее.
В сосуде Запада — извечный малахит. Камешек старый и водой окатанный, совсем уж гладкий — он как будто сам скользил на дно. К нему шла капелька масла мари́лии, ее же лепестки — крупные, изжелта-зеленые, махровые и даже высушенными хранящие мягкость и нежность.
В Южном сосуде — яшма, желтая, прожилистая; с нею жесткая, почти что каменная суайра́ в соцветиях — “солянка” по-простому. Порою говорили, что название ее так с древнего и переводится, хотя наверняка никто не знал. Все дело в белом кристаллическом налете на стеблях, что нарастает, точно соль на позабытой в щедром и крутом растворе нити. Вода после ее цветков тоже соленой делалась.
В Восточном — маленькое деревце ветвистого коралла, ярко-красного, почти что в тон рише́йнику. Он, высушенный, пах почти что так же сильно, как густое масло, а цветочки раскатились по поверхности воды ковром — они и ветви облепляли так же густо.
В Северном сосуде — азурит и виоре́и. От них тоже лепестки, сиреневые, не такие крупные, как у марилии. Они, хранясь, делались посветлее и порозовее, словно снег, из-под какого они выросли, припорошил их сединой.
Масла все вместе пахли терпко, выразительно. Сладкие — виореи и марилия, солянка — чуть с горчинкой, а ришейник — кисловатый, цитрусовый, словно понцирус на праздник Перемены года. Пещера мигом пропиталась ими, в теплом воздухе они звучали еще ярче, липли к волосам, рукам и оставляли шлейф, что долго еще сохранялся.
Сочетание их привлекало Духов во всем множестве, символизировало благодать и милость, потому звалось “венок…” или “букет просителя”.
Закончив, женщины и сами начали готовиться: сменили хемды на сорочки кипенного кружева и волосы перевязали лентами — задорно серебристыми, нарядными. Йер тоже выдали сорочку — самую нелепо маленькую, только все равно слишком большую, и она боялась зацепить ее и разорвать. Ей непривычны были эти тонкость и ажурность; лента чиркала по шее грубым краем.
— Пора, — сказала наконец одна из женщин. — Он идет.
Йер отступила в тень и понадеялась с ней слиться — рыжеватый полумрак был ей щитом, плащом.
Мальчишка между тем зашел. В руках — белые ризы, сложенные складка к складке; волосы распущены вместо привычного небрежного узла — они висели вдоль лица и делали его уже и старше. Сумрачная темнота его лишь портила — ложилась впадинами на щеках и под бровями, обращала глаза в черные провалы и очерчивала верхнюю губу. Йер будто на мгновение увидела мужчину, каким он однажды вырастет — мужчину неприятного.
Быть может по вине той темноты, а может почему еще, ей в выражении лица мерещилась жуткая и потусторонняя решимость, что-то древнее, опасное.
Он в самом деле в этот миг был ближе к Духам, чем в любой другой.
Мальчишка отдал ризы, и их отложили в сторону, а старшая из женщин подвела его к крупному камню в центре, на него поставила. Прислужницы встали вокруг, и Йер среди них — сзади, чтоб ее не было видно.
Все они склонились, опустились на колени, прикоснулись кончиками пальцев к жилистым ступням — и принялись вставать, ведя руками до макушки. Все вместе стали его раздевать, и каждая коснулась каждой вещи. Их побросали на пол и ногами растоптали — символ старой жизни, больше уж ненужный, что потом сожгут в священном пламени.