Мне было тринадцать – возраст беззаботного физического созревания и сверхъестественной неуверенности, одаривший меня еще одним бременем: неутихающим и неловким возбуждением в чреслах, кое я всеми силами пытался подавить. Я работал усерднее и усерднее, надеясь довести себя до изнеможения. Пока миссис Фелпс пила бульон и сплевывала в платок, я сажал картошку, выращивал малиновый редис, чей жгучий вкус карает рот, пузатые, как в «Золушке», тыквы, тощую зерновую фасоль и капусту с фиолетовыми прожилками и сморщенными листьями. Пока матушкин разум снова и снова улетал к гусиной ферме ее юности и недееспособности мужского предмета Пастора (из ее лихорадочного бреда я и получил первое представление о человеческом спаривании), я уничтожал слизней солью из скальных ямок и разводил чеснок, чтобы отпугнуть улиток. Наступила осень, и, пока миссис Фелпс лежала скелетом, умирая в постели, я собирал небывалый урожай брюссельской капусты, моркови толщиною в бычий рог и декоративной тыквы, бугристой и бесполезной, в пунктирную светлую и темно-зеленую полоску.
Однажды матушка махнула мне рукой, подзывая к постели. Она заговорила: слова с присвистом вылетали из груди, словно воздух из тугих кузнечных мехов, а дыхание напоминало сдавленные стоны боли. Я склонился к ее губам.
– Мне нравится эта тыква, – прохрипела она. – Чудной овощ и с виду бесполезный, но и он к месту в нашем саду. Господь знал, что делает, когда сотворил бутылочную тыкву.
И замолчала, вдохнув и выдохнув несколько раз с хрипом. Как бы я хотел отдать ей свое дыхание! Но я мог только наблюдать.
– Эта тыква своей причудливостью и странностью напоминает мне тебя, – наконец выговорила матушка. Боюсь, она заблуждалась, если думала, что это комплимент. Чудной? Бесполезный? Странный? Тыква? Лучше бы матушка потратила свое драгоценное дыхание на что-нибудь подобрее.
Потом она заснула опять. А в полночь снова пробудилась – как мне показалось, – и уселась неподвижно и с внезапной сосредоточенностью.
– Послушай меня внимательно, Тобиас. Я хочу кое о чем тебя попросить, прежде чем отправлюсь на Небеса.
– Да, матушка, – прошептал я. – Скажи, что хочешь. Я все сделаю.
– Во-первых, – выдохнула она, – я хочу, чтобы ты посадил эту тыкву на моей могиле – я смогу унести воспоминания о тебе туда, куда ухожу.
– Хорошо, матушка. – Я бы согласился на все, как бы нелепо оно ни звучало, лишь бы ее порадовать.
– И, Тобиас, – прохрипела она. Я снова придвинулся к ее губам, чтобы расслышать. – Я хотела бы извести Милдред, – выдавила она. – Возможно, я перестаралась. Когда меня не станет, сделай все, чтобы ее выманить, Тобиас.
– Хорошо, матушка. Клянусь.
– И, Тобиас…
– Да, матушка?
– Помни, что Господу не нравится нагой человек. Прикрывай все время свое тело. Ради пристойности.
– Хорошо, матушка. Само собой разумеется.
В Пасторате всегда блюли негласное правило – надевать как можно больше одежды, даже когда моешься. Я не обнажался ни на мгновение, мне и в голову это не приходило.
– И еще кое-что, – прохрипела мать. – Мы не знаем, откуда ты взялся, – прошептала она. – Но пообещай мне никогда не ходить в Бродячий Цирк Ужаса и Восторга.
Цирк приезжал раз в год, и, хотя мне всегда запрещали туда наведываться, я все-таки желал однажды вкусить это запретное удовольствие. То, что матушка упомянула Цирк и мое неизвестное происхождение, меня озадачило. Разве родители не повторяли мне вечно, что, в отличие от других детей, которых приносят аисты или находят под кустами крыжовника, меня оставил у алтаря церкви Святого Николаса не кто иной, как сам Господь? Выслушав матушку, я впервые усомнился, и в тот же миг зерно любопытства запало в мою душу.
– Пообещай мне.
– Обещаю, – сказал я. Мы не знаем, откуда ты взялся.
– Вот и умница, – кивнула мать и погрузилась обратно в болезненную мучительную дрему.
– Она хочет, чтобы ее похоронили под тыквой, – доложил я отцу на следующее утро. Отец драил туфли у стола в кухне: заботливо намазывал их черным сапожным воском и полировал, привычными движениями колотя щеткой по коже в особом ритме. Настал его черед удивляться и расстраиваться. Помню, как он стоял – застегнутый ботинок в одной руке, черная щеточка в другой, и повсюду запах ваксы, горелый и острый.
– И с Библией в руках, конечно, – быстро добавил я. Кажется, ложь помогла.
Назавтра матушка закашлялась неожиданно сильно, и терзавшая ее Тварь вылетела изо рта на белую простыню. Мы уставились на нее. Отец застонал.