Арвид отвернулся, желая скрыть от аббата Мартина глубокое сомнение, которое вызвали в нем эти расчетливые слова. Послушник не понимал, что здесь делает, ведь он даже не был уверен в том, что поддерживает франков. Он также не был уверен в том, что вообще должен находиться в этом месте и служить Богу под руководством аббата, который скорее напоминал лист на ветру, чем достойного предводителя общины.
«Господи, спаси и мою душу», – мысленно попросил Арвид.
Он закрыл глаза и подумал о Матильде, всей душой надеясь, что подобные сомнения обойдут ее стороной.
Авуаза судорожно сжимала амулет Тора. Ее губы шевелились, но она не могла подобрать слов. Христианскому Богу, от которого она давно отреклась, можно было молиться, но языческие боги требовали от людей не слов, а действий, подчиненных их велению.
После смерти Вильгельма простора для действий стало еще меньше, но в минуты радости Авуаза не осознавала этого, как и того, что теперь над ними нависла угроза. Нормандию захватит франкский король, а если не он, то Гуго Великий или Арнульф Фландрский. А ведь Котантен, где она и ее люди обосновались и даже нашли союзников, находится в Нормандии.
– И что теперь? – спросил брат Даниэль.
– И что теперь? – спросил Деккур.
Оба были настолько раздосадованы этими новостями, что не сочли постыдным задавать вопросы, вместо того чтобы принимать решения.
Авуаза молча указала на Аскульфа, и он продолжил:
– Я не знаю, что предпримет король Людовик, он самый непредсказуемый из всех. Кажется, он не собирается мстить Арнульфу за это подлое убийство, хотя раньше утверждал обратное. Тем не менее Арнульф, испугавшись возмездия и желая умилостивить короля, принес ему в дар драгоценную золотую вазу и попросил разрешения посетить Лан. Там он на коленях поклялся, что не виновен в смерти Вильгельма.
Авуаза покачала головой. Люди, убивавшие из мести, нравились ей больше, чем изворотливые трусливые лжецы.
Однако правда была именно такой – не твердой, как скала, а податливой. Если упорно ее разминать, она поместится даже в тот сосуд, который сначала казался слишком маленьким. Существует ли вообще что-то, сделанное руками человека, что бы не искривлялось и не ломалось, что могло бы противостоять любой лжи?
А сама она стоит прямо или же сгорбилась от усталости и разочарования?
Внезапно Авуаза приблизилась к Аскульфу и замахнулась для удара. Она сдержалась, потому что не хотела прикасаться к его коже, такой же грубой и покрытой пятнами, как и ее собственная. Вместо этого она закричала:
– Что бы ты ни рассказывал о короле Людовике, это не меняет того факта, что ты позволил ей уйти. Как ты только мог допустить такое? И это уже не в первый раз!
Аскульф едва заметно втянул голову в плечи:
– Она сильная, очень сильная. Она умная… ловкая… хитрая…
– Конечно, она такая, а как же иначе? Ведь это у нее в крови.
Не договорив, Авуаза снова вскинула руку, но уже не для того, чтобы ударить Аскульфа, а чтобы забрать у него меч. Он оказался таким тяжелым, что она едва смогла его удержать.
Аскульф не препятствовал, но и не отвел взгляда, когда Авуаза подняла меч. Нужно было отдать воину должное: хоть он и не смог схватить Матильду, но смело смотрел смерти в глаза.
Такое поведение не вызвало у Авуазы особого уважения. Язык, который был понятен Аскульфу, казался ей ужасно простым: «Я сделал ошибку, значит, должен понести наказание. Я потерпел неудачу, значит, должен умереть».
Разве он не знал о существовании другого языка, который понимали и на котором говорили очень многие люди: «Я слаб, но спасаюсь с помощью лицемерия; я ничего не умею, но убеждаю всех в обратном; я лгу так долго, что уже и сам верю в эту ложь».
Те, кому был понятен такой язык, считали, что шаг навстречу своей гибели делает не герой, а глупец.
– Ты ведь не убьешь Аскульфа! – крикнул брат Даниэль.
На его лице отразился ужас, но голос звучал так, как будто монах с трудом сдерживал смех.