Трое фигур рядом с ним погасили окурки, вышли из тени на свет. Один двигался со странной, почти болезненной грацией, которая почему-то всегда напоминала Марте богомолов. Светловолосый, с темными очками на пол лица, он был в своем неизменном камуфляже. Товарищи называли его Спрутом, это была такая шутка для узкого круга, причем в первые годы она казался Марте весьма жестокой — учитывая, что левый, заправленный за пояс рукав куртки Спрута был пуст. Только потом — наблюдая на днях памяти за тем, как все они общаются друг с другом — Марта поняла, что дело никоим образом не в жестокости. Просто самый обычный мальчишечий юмор, который даже с возрастом не проходит; нормальным людям не понять.
Спрут кивнул им всем, подошел к отцу, они крепко обнялись, потом он пожал руку Ктыру. Марта на них толком не смотрела. Не спускала глаз с двух других.
С крепкого бородача лет под пятьдесят и его напарника — высокого, широкоплечего, с невероятно ясным, чистым взглядом. Она помнила их — и не помнила. На ни одном из Дней памяти Марта их до сих пор не видела, но теперь ей казалось: они всегда были там, не пропуская ни одного года. Это было так странно: два воспоминания, которые сходились, накладывались одно на другое. Срастались одно с другим.
— Гриб, Махорка — отец кивнул им, но не обнял, даже руку не пожал. И Ктыр тоже, он вообще сделал вид, словно их не заметил.
Крепкий и высокий пошли следом за Гиппелем, и госпожой Делией, Трепач трещал без умолку, время от времени взмахивая руками, и сам же смеялся над своими шутками. Марта с Элизой и отцом шла в самом хвосте, но и оттуда выразительно чувствовала запах — давний, знакомый запах из снов. Запах пыли, в который вплетались, просачивались другие нотки.
Острые пряности. Пропитанная потом ткань. Мед, текущий из разбитого кувшина. Дым сожженных сел. Кровь.
Потом они, наконец, оказались в столовой, и на Марту навалились другие запахи, и свет, и громкие возгласы, и смех — и она с облегчением поняла, как же сильно ждала этого мгновения. Все-таки, как ни крути, Дни памяти из года в год давали ей ощущение надежности. Ощущение того, что если в их семью придет настоящая беда, есть те, кто всегда поможет.
Их мигом захватили в плен, Марту и Элизу подхватила под руки Франциска Гиппель: хорошо, что пришли, мы уже заждались, Раймонд, ну-ка, подожди, что это у тебя в пакете, ох, Элиза, неужели твой фирменный салат, о, и пирог, как пахнет, просто божественно!
Отца, как всегда, повели к столу ветеранов, он пошел, даже не оглянулся. Там его посадили с краю, вместе с Грибом и Махоркой, над их головами висел прошлогодний транспарант «Приветствуем, родная школа»! и рядом доска почета — «лучшие ученики школы». Марта раньше удивлялась, почему на доске с лучшими учениками висят преимущественно ученицы, а теперь ей бросилось другое: отец и его побратимы рядом с фотографиями ее одноклассников.
Ах, Элиза, чирикала тем временем госпожа Франциска, ты не представляешь, сколько было хлопот, времена сама знаешь какие, этот их вроде необязательный, рекомендованный комендантский час, эти их патрули, какое гадство, нам пришлось стольких оббегать, никто не хочет брать на себя ответственность, а День, сама знаешь, раньше полночи не заканчивается, такой, ха-ха, парадокс, ну, ничего, все как-то уладили, а вот скажи мне, пожалуйста…
Госпожа Франциска если чем и напоминала своего мужа, так это талантом уловить настроение момента. И, например, спасти ситуацию бесконечным ливнем необязательных слов, узором аккуратных, обманчиво хлопотливых движений.
На клеенчатых скатертях уже стояли тарелки с угощениями — меньше, чем в предыдущие годы, но вполне достаточно; Элизины салат и пирог удачно вписались в общую картину. Согласно традиции, львиную часть яств приносили сами участники — ну и смахивали по подпитии, ясное дело. Существовал неофициальный фонд взаимопомощи, неизменным его казначеем испокон веков был все тот же Гиппель.
Так же, согласно традиции, хоть где бы не праздновали День памяти, всегда накрывали три стола. За одним сидели те, кто воевал в Средигорье. За другим — жены и дети; иногда — если ветераны считали нужным их пригласить — братья, сестры, родители. Третий стол был крошечным, всего на три лица. И если ветераны обычно пристраивались рядом со сценой, а родственники — у стены, то этот, третий столик ставили в дальнем углу. Словно хотели засунуть как можно дальше, чтобы лишний раз не вспоминать. И как раз потому — конечно! — каждый, время от времени, нет-нет, да и бросал туда украдкой взгляд.