— …сыну три месяца. Я помню, Таддеус — тихо сказал отец — и я пытался разобраться со своими проблемами самостоятельно.
— Мы все знаем, Капеллан — отозвался Спрут — никто тебя не обвиняет. Но ты же понимаешь…
Ланцет громко выдохнул и потер пальцами глаза:
— Никто, кроме тебя, не умеет на ней играть, никто из нас! А ведьма… она же ясно сказала: чтобы все это держать в кувшине, мы должны раз в году вспоминать.
— Чтобы оно не вернулось к нам в сны — поддержал его Камыш — мы должны его выпускать. Впускать в себя. Все то, о чем мы забыли благодаря колдовству. Все то, что делает нас нормальными людьми и позволяет жить с родными.
Махорка опять закурил, прямо за столом.
— Мы не можем себе позволить — сказал он, затянувшись и выдохнув дым — просто не можем себе позволить, чтобы все это вернулось к нам бесповоротно. Хоть сколько бы мне осталось после того, как я навсегда сошел с поезда на землю — я не хочу жить с этим, Капеллан. Ты же поклялся.
— Мы доверили тебе наши души, Капеллан. Мы все! Капитан, скажи ему!
— Это от него не зависит… — начал был де Фиссер, но Кабан его прервал:
— Кого вы слушаете?! Капитану же все равно, он не надрезал ладонь над кувшином. Ему бояться нечего.
Он осекся, все вдруг смолкли — и Марта почувствовала, как волна страха, холодная и липкая, прокатилась по залу. Ветераны смотрели на мужчину с нестареющим лицом, а тот лишь улыбнулся и вымолвил:
— Ты уверен, Таддеус?
И Кабан впервые по-настоящему смутился. Покраснел, словно мальчишка, опустил глаза.
— Прости — прошептал — Простите меня, вы все. Простите. Простите.
Он просит прощения не у тех, кто сидит за столом, понятная Марта. Кабан обращается к тем, чьи голоса и жетоны носит де Фиссер. Обращается к тем, чью память он носит.
— Проехали — уставшим женским голосом сказал капитан — Сегодня у всех нас был тяжелый день. Чего не сболтнешь в сердцах.
— Но что нам делать с кувшином? — спросил Спрут — Что же нам делать с кувшином?
— Если вы не вспомните сегодня — спокойно ответил де Фиссер — воспоминания начнут возвращаться сами. «От ночи к ночи, все чаще — он словно цитировал чьи-то слова — и вам уже не удастся избавиться от них. Никогда». Я думаю, нам стоит как можно плотнее забинтовать Капеллану грудь — вдруг…
Отец покачал головой и начал медленно расстегивать сначала змейку на свитере, потом пуговицы рубашки. Под рубашкой грудь отца была забинтована в несколько слоев.
На белой марле слева тускнело пятно — влажноватое, бурое.
— Я заткнул отверстие — сказал отец — это никак не связано… невозможно предусмотреть. Иногда мне удается играть немного дольше, иногда звук прерывается — и без вариантов. Все это время, еженощно, я пытался… репетировал. Это от меня не зависит. Пуля прошла насквозь, и дело не в пуле. Не только в пуле.
— Так что — спросил Циклоп — это… все? Конец? Что нам теперь делать?
Де Фиссер постучал пальцами по столу.
— Я подготовил несколько убежищ — сказал он наконец — как раз на такой случай. Подальше от города, где можно будет переждать… и посмотреть на то, не солгала ли ведьма. А потом уже решим, что с вами делать. Если удалось один раз…
Они закричали, все сразу — и женщины, что остались в зале, повскакивали с мест, похоже лишь теперь осознав, что происходит. Одни предлагали, чтобы отец попробовал опять, другие готовы были закрывать ладонями отверстие, пока он будет играть, третьи хотели звонить по телефону знакомым, где-то же в городе найдется человек, способный сыграть на проклятой флейте, должен найтись!
Марта подождала, пока все они выкричатся, и тоже поднялась.
— Я — сказала она. Ее не услышали, и тогда она повторила — Я. Сядьте уже, что вы прямо… как дети.
Она пошла под их взглядами, спокойная и уверенная, как никогда. Элиза пыталась было ее остановить, но Марта лишь покачала головой.
Отец поднялся из-за стола, уступил ей место, Марта села, взяла в руки флейту. Кость — если это была кость — оказалась теплой и гладкой.
Во сне все казалось проще, более понятно. Она приложила мундштук к губам, дунула, пальцы сами бегали по отверстиям. Звук вышел резким и фальшивым, и кто-то сбоку разочарованно вздохнул. Кто-то шепотом сказал: «Не сможет».
Марта никого не слушала. Она вспомнила дым догоревших хижин, взгляд женских глаз — больших, с черными зрачками и ошеломляющими ресницами. «Я пришла предложить договор. Хочешь, я их спасу, спасу вас всех? Точно хочешь? А цену — ты заплатишь цену»? — вспомнила она смех, тихий, похожий на шипение, и стук тарелок, и звяканье медных браслетов, и опять, опять, опять смех — словно кто-то радовался — радовалась! — очень никчемной, подлой шуткой.