В самом деле, вопрос обсуждался у нас, по–видимому, давно, и отголоски этих дебатов доходили до меня в виде безобидных предупреждений, которые можно было воспринять почти как шутку: «Если ты и дальше будешь себя так вести…» — и я слушал лишь вполуха, ибо все это говорилось тем же тоном, каким пугают детей букой или говорят, что у меня отвалится палец, если я не перестану его сосать. Когда отец проявлял в этом вопросе настойчивость, мама с улыбкой восклицала:
— Бедный малыш! Такой слабенький! Он там не выдержит!
И спешила добавить, что она будет очень скучать, и набрасывалась на меня с поцелуями. Поэтому я чувствовал себя в полной безопасности и совершенно не думал о том — да и как мог я об этом думать? — что у людей часто возникает необоримое искушение воспитывать своих детей в тех же условиях, в каких когда–то воспитывались они сами. Вспомните рассказы моего отца: деревенская школа, десять километров каждое утро, чтобы добраться до школы, потом в семь лет — в семь, ты слышишь? — сиротский приют при монастыре, подъем в пять утра, дисциплина, каторжный труд, выучить назубок названия всех департаментов, да и сейчас еще, подними меня среди ночи и спроси — ну давай, спрашивай меня! — и аттестат о среднем образовании, добытый такой ценой, что рядом с ним экзамен на бакалавра покажется детской забавой. И вот результат: перед вами закаленный мужчина, — а из лицея выходят мокрые курицы вроде тебя. Эту песню я слышал от отца чуть ли не ежедневно, свое трудное детство он помнил в мельчайших подробностях, и его удручало, должно быть, что я нисколько на него не похож, тогда, как должен бы был походить на него во всем; и пансион предоставлял прекрасную возможность исправить этот промах. Искушение не покидало отца ни на миг, но, увы, я постоянно болел. И вот нескончаемая болезнь, эта моя верная защита, наконец–то в этом году отступила — и не только отступила, но и обернулась против меня.
Ибо жизнь пансионского воспитанника оказывалась самым лучшим лекарством для моих бронхов и легких: воздух, знаменитый деревенский воздух, когда им дышишь в юности, дает человеку здоровье на всю жизнь, этот своего рода постоянный курс лечения куда полезнее всяких курортов с минеральными водами, на курорты я еще успею наездиться, и тут, вспомнив про воздух, которого ему в магазине, конечно, всегда не хватало, отец впадал в лирический экстаз. Затянутый в черный пиджак, в тугом крахмальном воротничке, который как ошейник сдавливал ему шею, но который он никогда не расстегивал, настолько вошла в его плоть и кровь профессиональная привычка носить униформу, он начинал с умилением вспоминать о лягушках, которых он вылавливал некогда из болота, когда жил в глуши в своем родном Морване. Если случается нам вместе с супругами Пелажи отправиться на воскресную прогулку в Шавильский лес, отца охватывает ликование, он раздувает ноздри, стараясь втянуть в себя как можно больше воздуха, и при этом широко раскидывает руки, точно преподаватель гимнастики: это был пресловутый глоток воздуха, который отец не уставал смаковать на протяжении всей прогулки; для меня же этот глоток воздуха чрезвычайно опасен, потому что таким вот окольным путем отцу удалось постепенно привлечь на свою сторону и доктора Пелажи, и даже маму, которая была поначалу моей верной союзницей.
Пелажи приобретал в нашем доме все большее влияние. Дружба двух наших семейств находилась теперь в зените, несмотря на нападения, которым доктор время от времени подвергался, когда у него отнимали шляпу, чтобы он не мог спастись бегством; мы знали, что эти перепалки неизбежны, но что они не в силах поколебать его верности. И когда после моей бронхопневмонии меня охватило столь губительное для окружающих возбуждение, с ним стали советоваться не только как с врачом, но и как с другом, которому давнее знакомство со всеми напастями, приключавшимися с моим телом, давало своего рода право контроля над моим будущим, словно бы между нами установилось некое родство, и он горячо поддержал идею пансиона.
Мое будущее, о котором теперь много и с тревогой говорили, было непременной темой бесед в конце трапезы, когда над столом начинали витать ароматы кофе и ликеров. Небрежно изящный, с влажными усами, Пелажи уверял, что я коснею в тепличной обстановке, цепляюсь за мамину юбку, интернат же обязательно придаст мне мужественности, что было в глазах доктора качеством первостепенным, без которого мне никогда не добиться успеха у женщин. Мама ему возражала, говорила, что все эти весьма прискорбные вещи, увы, все равно довольно скоро придут, но чем позже это произойдет, тем будет лучше! Однако Пелажи стоял на своем: успех у женщин связан и с социальным преуспеянием — и, невзирая на новую волну маминого протеста, вызванного его парадоксами, цинично приводил в качестве примера свой собственный опыт, рассказывал какое–нибудь свое юношеское приключение, когда возмужание, наступившее, если верить его словам, очень рано, не раз выручало его из беды. Он даже призывал в свидетели собственную жену, которая подтверждала его слова с неестественным пылом, словно желая показать, что и она в этих вещах разбирается. В ту пору он еще обходился без особого похабства в речах, да и мой возраст, должно быть, его несколько сдерживал, так что о своих приключениях он повествовал главным образом обиняками и намеками, которые в большинстве своем были недоступны моему пониманию, но я уже тогда не любил разговоров такого рода, я чувствовал себя неловко, хотя, по примеру его супруги, и заставлял себя стоять выше предрассудков. Впоследствии всякая непристойность в беседе — а отец тоже не чурался сальностей с казарменным душком — станет для меня сущей пыткой. Помню, у меня было смутное ощущение, что мое детство как–то пачкают, и дело тут было вовсе не в моей приверженности к строгой морали, а в горячей привязанности к простодушному и чистому миру, образцом которого служил мир моих бабушек и который, как я с горечью чувствовал, от меня отдалялся. К тому же с помощью какого–то совсем уж неясного и таинственного защитного механизма я улавливал признаки вторжения сексуальности в наш семейный круг, что очень настораживало и пугало меня…