Больше всего мы любили удить возле лесистого островка, делившего реку на два неравных рукава, в более узком — течения почти совсем не было, он густо зарос кувшинками, водорослями и камышом. Мы закидывали здесь, среди всех этих трав, удочки с пробковыми поплавками, тоже, впрочем, без особого успеха, да нам и не нужно было никакого улова, нам просто было очень хорошо здесь, на краю света, между островком с этими непроходимыми зарослями и берегом, где в тополях пели дрозды и сойки, разнося по округе весть о нашем прибытии. Лодка двигалась — медленно и равномерно, нас клонило в сон, веки почти смыкались, и сквозь ресницы мелькали двойственные пейзажи, где отражения тополей и облаков на тихой глади вод переплетались с причудливыми очертаниями водяных стеблей и листьев, с насекомыми, с гнилыми обломками веток и с множеством всяких прочих предметов, которые, оказавшись в воде, постепенно теряют свою исконную форму и становятся совершенно неузнаваемыми.
Это ленивое блаженство тянулось до наступления сумерек. Потом воздух становился прохладней, а вода и деревья наливались густеющим мраком; казалось, кто–то вдруг переключил источник света, и в самом деле, предзакатное солнце, уже невидимое за лесом, покидало сине–зеленые небеса, их отражение словно бы отдалялось, отступая в глубину, и тяжесть нависавших над нами ветвей и листвы становилась весомей и гуще, тени их дрожали на воде, и вдруг все это пространство, где неразличима была грань между воздушной и водной средой, затягивалось каким–то странным туманом, который становился все плотнее, его призрачная белизна беспокойно шевелилась, точно чья–то бесплотная тень порывалась сгуститься и стать привидением. Душевный покой уходил. Мной овладевало смутное ощущение заброшенности. Каждую секунду что–то могло произойти, тем более что река и берег, до сих пор цепеневшие в неподвижности, начинали пробуждаться к ночной жизни: глухо вскрикивали скрытые в листве птицы, сухо шелестел, пропуская какого–то невидимого своего жильца, камыш, всплескивала крупная рыба, тяжко плюхалась в воду утка или крыса, все кругом двигалось, возилось, металось — и ничего не было видно. Болотные запахи становились слышнее, туман по–прежнему размахивал саваном, гоняясь за самим, собой…
Крестного все эти тайны как будто трогали мало, ему просто нравилась природа как таковая; он не спеша сматывал снасть, потом поднимал палец и говорил:
— Смотри хорошенько, слушай и не шуми. Может, нам удастся увидеть выдру.
Ему очень хотелось увидеть пушистую разбойницу, славившуюся своей поразительной хитростью. Забыв о недавних страхах, я вслушивался в ночь и таращил глаза, но вокруг все было черно и туманно. Однако я ощущал благотворность этого сторожкого ожидания, оно смягчало окружающую нас враждебность, и я еще сильнее напрягал зрение и слух, стремясь обязательно что–то увидеть, разглядеть ночную охотницу; все, что обычно говорилось о ней, о ее гибком и блестящем теле, вызывало в воображении нечто, всегда от тебя убегающее, ускользающее из рук, от глаз, что только неуловимо и призрачно мерцает в темной воде. И наконец наступает мгновенье, когда кажется, что невидимая возня стала вдруг яростней, что кто–то в дикой панике метнулся под водой, недолгая погоня, вдали что–то глухо шлепнулось, что–то мелькнуло, придушенное сетью тумана, только он и может ее схватить, ее, которую не схватишь, и я кричу с бьющимся сердцем:
— Это она, вон там, я видел ее!
Крестный, конечно, не верит, но, соучастник моих детских радостей и сам немного ребенок, он улыбается и шепчет:
— Ну! Что я тебе говорил. А ведь мало кто может похвастаться, что видел ее.
Я очень горд. Мы возвращаемся на веслах, чтобы немного согреться, а за нами, за снова сомкнувшейся синевато–стальной гладью реки, ночь окончательно поглощает остров. Скоро перед нами из темноты проступает причал и мы различаем силуэт бабушки; она всегда поджидает нас на берегу, как ждут возвращения своих ушедших в открытое море мужей бретонские рыбачки.
— Слава тебе господи. Приехали наконец.
Она страшно переволновалась, из–за всех этих наших сумасбродств она наверняка нажила бы себе болезнь сердца, если бы оно и без того не было у нее больным… Сын с бесконечной усталостью выслушивал ее жалобы и упреки. Я думаю, он хотел одного: чтобы наконец перестали и на твердой земле обращаться с ним как с ребенком, но куда, да еще с проклятым увечьем, денешься от этого обожания, от этой любви?
— Знаешь, я видел выдру! — бормотал я, уже наполовину сморенный сном.
— Что ж, очень может быть! — отвечала бабушка, готовая поверить всякому чуду.