Выбрать главу

Словно пойманный на месте преступления воришка, он подскакивал на стуле и бормотал:

— Ну, Клара, всего только капельку…

— Нет, хватит с тебя. Одному богу известно, сколько ты уже сегодня выпил в кафе!

— Но, Клара, клянусь тебе!

Клара с усмешкой заявляла, что клятвы пьяницы немногого стоят. Дед бросал вокруг жалобные взгляды, беря нас в свидетели своей чистосердечности, но поддержки не находил. Сын хранил полную невозмутимость. Теща, воинственно поднимая над столом нож — орудие это она применяла в самых мирных и безобидных целях, но из–за слабого зрения частенько резала себе руки и обычно ходила с белыми тряпочками, намотанными на пальцы, — изрекала сквозь зубы, вернее, сквозь десны: «Бездельник!» В этой ситуации восклицание было довольно неуместным, но оно выражало не столько конкретный порок, сколько неизменную ассоциацию идей. Я ни разу не слышал, чтобы прабабушка назвала моего деда как–либо по–другому. Он но протестовал и сидел, уткнувшись носом в тарелку, точно обиженный ребенок. И вскоре я уже тоже был убежден, что дедушка Эжен пропащий человек, ни на что не годный пьяница, игрок, а также — значение последнего упрека от меня ускользало — бабник, бегающий, по словам Ма Люсиль, за потаскухами.

Такой замечательный букет пороков внушал мне к деду симпатию, я его искренне жалел, и меня удручали все эти окрики, которые он так терпеливо сносил; мне казалось, что он чересчур терпелив, я привык к перебранке другого рода, когда противники ни в чем не уступают друг другу. Отсутствие подлинных сражений придавало застольным перепалкам оттенок веселой комедии, атмосфера по–прежнему оставалась безмятежной, и поэтому я не принимал близко к сердцу ни злоключений страдавшего от жажды деда, ни досады его супруги.

Лишь однажды, когда измученный диабетом Эжен доживал уже последние недели, я оказался свидетелем сцены гораздо более тяжкой и буквально потрясшей меня. Больной простодушно потянулся к куску хлеба, как вдруг бабушка вскочила со своего места и с яростью вырвала хлеб у него из рук. У хлеба была, наверно, очень твердая корка, и от резкого рывка она оцарапала дедушке ладонь и пальцы. Словно это было вчера, я отчетливо вижу, как он, испуганно вскрикнув, смотрит то на жену, то на свою толстую отекшую руку, на которой выступают капли темной, почти совсем черной крови, то на сына, который равнодушно бросает: «Так тебе и надо!»; потом его взгляд снова переходит на женщин, а они невозмутимо жуют, безучастные, точно Парки. В глазах у него появляются слезы.

— Какая же ты бессердечная, Клара, — говорит он, и его вздох тонет в шуме жующих челюстей…

Было ли так на самом деле? Не решаюсь в это поверить, но этот жалобный возглас на закате жизни был единственной тенью, замутившей безмятежную ясность, которая, как мне казалось, витала над семьдесят первым, — должно быть, я был уже слишком эгоистичен, чтобы суметь различить за пределами царства обожания и лести, средоточием которого была моя драгоценная особа, приметы более сложной действительности.

А нынешним вечером, как и многими другими вечерами, ничего серьезного не происходит — только это огорчительное табу, наложенное на вино… Отяжелев от еды, которая, по сравнению с тем, как мы едим на Валь–де–Грас, представляется мне весьма экзотической, я жду перехода в другие комнаты, это для меня переход в другое измерение; часто мы стараемся его приблизить: Люсиль зажигает лампу «молнии», и мы выходим гуськом на площадку, погруженную в полумрак, где холодные сквозняки гоняются друг за другом по спирали темной лестницы; мы, как заговорщики, идем вслед за прабабушкой, которая держит в руке чадящую лампу, и от всей этой загадочной обстановки еще больше усиливается ощущение разрыва с дневным миром; мы словно движемся подземными, полными опасностей ходами к неведомой тайне, заключенной в этих битком набитых воспоминаниями комнатах, похожих на музеи, которые создаются в домах знаменитых людей и где иллюзия недавнего присутствия великих хозяев поддержана нагромождением одежды и предметов домашнего обихода, их тщательно продуманным беспорядком, и кажется, что покойник только что вытащил их из шкафа, собираясь на недолгую прогулку.

Крестный берет лампу, зажигает от ее огонька голенастую птицу на комоде и удаляется в соседнюю комнату, где еще какое–то время топчется, волоча неподвижную ногу. Бабушка раздевает меня, крепко целует и уходит, закрыв за собой дверь. Теперь в путь, в ночное путешествие!

Оно начинается церемониалом, который никогда не может мне надоесть, — подготовкой Люсиль ко сну. Странность этого зрелища помогает мне отвлечься от мыслей о маме и о Валь–де–Грас. Что там сейчас происходит? Вопрос лишь на мгновенье вспыхивает в мозгу и тут же отодвигается куда–то. Я с удивительной легкостью забываю родителей и погружаюсь в сладостные фантазии, которые будут посещать меня еще долго, лишь немного видоизменяясь в мелочах: меня отдали — или продали — грубым крестьянам, и в их семье я совершенно преображаюсь, становлюсь таким, каким хочет видеть меня отец, делаюсь сильным физически и очень храбрым, даже, пожалуй, слишком храбрым. Когда через несколько месяцев родители навещают меня, они не могут меня узнать, перед ними юный крестьянин, мускулистый, но совершенно тупой, просто какое–то полуживотное. И мне приходится долго доказывать, что я — это я…