Выбрать главу

Строгим голосом отец приказал мне встать и одеться: мы уходим. Бабушка с горестным воплем поставила лампу на стол. Люсиль приподнялась на подушке и спросила, уж не посходили ли все с ума? Я в отчаянии кричал, что ничего плохого не сделал и не хочу уходить отсюда, Люсиль кричала, что все хотят ее уморить, ее дочь громко и жалобно причитала. Отец ходил взад и вперед по комнате словно палач, недовольный тем, что осужденный на казнь замешкался и заставляет себя ждать. Несмотря на всю эту ужасную суматоху, я понял, что мой бунт бесполезен. Обе бабушки оплакивали мою злую долю, но делали это с атавистической женской покорностью перед непререкаемой и законной властью мужчины. Клара, задыхаясь от рыданий, молила меня повиноваться отцу, с тоской напомнив то, о чем я начисто забыл: «Ты ведь не наш!» Против этого мне нечего было возразить, и я с тяжелым сердцем приступил к мрачному обряду одевания, стараясь производить его как можно медлительнее и бросая горестные взгляды на окружающие предметы, на существа, которые я любил, на дряхлую мою подружку, делившую со мной постель под гравюрами, изображавшими псовую охоту; ее горе, которое она выказывала сдержанно и стыдливо, было от этого не менее красноречивым. Когда я с ней прощался, она мне шепнула, что рано или поздно отец будет наказан за свою жестокость.

Но когда еще это произойдет, а пока что я снова оказываюсь на холодной и темной лестнице, и похититель, торопясь поскорее покончить с тягостной процедурой, подталкивает меня к выходу, а мой крестный, опираясь на палку, тащится за нами вслед до самого тротуара и ругательски ругает отца. Из его слов я заключаю, что меня используют как заложника, как средство давления на семью и что таким способом мои родители хотят привести в исполнение свой план, цель которого — уничтожить, во всяком случае, подальше упрятать следы их низкого происхождения. Бранные эпитеты, которыми дядя награждает своего фронтового товарища, звучат особенно выразительно на заунывном фоне сетований и жалоб Клары, отец в последний раз оборачивается и в сбившейся набок шляпе указывает на меня пальцем, изрекая торжественным тоном, каким герои и полководцы произносят свои исторические слова:

— Можешь ругать меня сколько твоей душе угодно. Но если вы отсюда не уедете, вам его не видать как своих ушей!

И он, стремительно шагая, увлекает меня за собой, а я, с трудом поспевая за ним, молча оплакиваю свой утраченный рай, я почти бегу по таким знакомым мне улицам, мимо кафе, которое было свидетелем последних подвигов дедушки, и мимо фермы, и мимо решетчатой ограды Валь–де–Грас, за которой во мгле с трудом угадываются очертания собора, и с быстротой кошмарного сна опять оказываюсь в обстановке моей прежней жизни.

Мама ждала нас в гостиной, она с демонстративным пылом кидается ко мне, обдавая меня ароматом духов, я очень холодно принимаю ее поцелуи, но она не обращает внимания на мою сдержанность и с волнением, даже с восторгом слушает отчет отца о проведенной операции, требуя от него все новых подробностей, и я понимаю, что вдохновительницей заговора была мама. Постепенно усталость, одолевает жгучую обиду, я чувствую себя неуютно в собственном доме, в своей кровати — она, мне теперь кажется, открыта всем ветрам, и мне жестко и холодно спать в ней после пуховых перин семьдесят первого.

Я лежу в черной тьме, перерезанной тонким лучиком света, который пробивается из–под двери, и до меня долетают лишь смутные отзвуки двух голосов; разговор, странное дело, ведется сегодня в самом дружеском тоне, но это — согласие сообщников, основанное на бесчестном, подлом предприятии, и, уже засыпая, я думаю о том, что этому согласию предпочел бы даже их шумные распри стародавних времен со шмяканьем ветчины и лапши о кухонную стену…

От шести до десяти

Отец пишет письмо, желая оправдаться…

Я снова вступил во владение своим первым жилищем. Я слонялся от окна, выходящего во двор, к окну, выходящему на улицу, я нашел свои старые игрушки в темном, ведущем в кухню и в ванную коридоре, но тревога, взбаламутившая мне душу из–за учиненного надо мной насилия, не улеглась; возможно, в этом крылась причина того сильнейшего волнения, которое я испытал, когда, будучи уже взрослым человеком, увидел одно из ранних полотен Рембрандта — «Похищение Прозерпины»; правда, приключение, выпавшее на долю богини, было прямо противоположно тому, что случилось в детстве со мной: меня оторвали от пребывания в царстве мертвых, от соседства с тенями прошлого, и перспектива никогда больше не встретиться с моими ночными божествами — как раз она–то и приводила меня в отчаяние.