— Но, дорогой друг, дорогой мой друг… — лепетал в растерянности автор, по–прежнему не поднимая глаз или украдкой косясь на меня, очевидно, в надежде, что я выкину какую–нибудь штуку и тем переключу внимание на себя, но я старался держать себя в руках. — Я ведь столько раз говорил. Это невозможно. Нет, нет, не могу. Это было бы слишком…
Слишком что? Говори же! Нет. Он встряхивал головой, точно отгоняя муху, и мама снова вздыхала, еще более меланхолически.
— И все же, — опять говорила она, помолчав, и глаза ее по–прежнему были устремлены в пространство, — может быть, я скажу глупость, но я все время спрашиваю себя, имеет ли вообще человек право так эгоистично хранить для себя одного нечто столь важное, эти размышления, интересные для всех нас. Жизнь так уныла! Видите ли, Ле Морван, между нами говоря, я всего лишь женщина, я не обладаю вашей культурой, но все же, когда я читаю прекрасную страницу, поверьте, это внушает мне бодрость и поддерживает меня в моем существовании… которое не всегда бывает слишком веселым.
Третий, на этот раз уже горестный вздох. Ле Морван в мучительном беспокойстве весь наливается багровым румянцем.
— Я понимаю, дорогой мой друг, это верно, красота, она бальзам для наших ран… — бормочет он.
— Тогда не могли бы вы один только раз, всего один, сделать маленькое исключение? Должна ли я вам говорить, что ни одна живая душа… Я нема, как могила. Мой мальчик может засвидетельствовать. Правда же, мой милый?
Я кровожадно соглашался.
— Я ни на секунду в этом не сомневаюсь, но вы преувеличиваете значение моих попыток, которые, видит бог, лишены всяких притязаний. Это дает мне отдых, облегчает мне душу, только и всего.
— Ах, не станете же вы меня уверять, что у вас нет таланта! В это я никогда не поверю, честно вам говорю.
Весь в поту, теряя последние силы, Ле Морван упорно уклонялся от дальнейшего обсуждения темы, напоминал, что уже позднее время, и, рассыпаясь в извинениях, ретировался, а мы провожали его до дверей, и поклонница его таланта заклинала ого:
— Подумайте хорошенько, и вы должны будете признать, что совершенно неправы, что вы поступаете, простите, но я вынуждена снова вам это сказать, поступаете как эгоист. Уверена, что госпожа Ле Морван думает об этом так же, как я.
— Я! Эгоист! — вяло возражал он, явно испытывая великое облегчение от того, что он уже на лестнице и на этот раз как–то выпутался.
Мы глядим с балкона на его пузатенькую фигурку, он очень спешит, словно боясь, что ого могут окликнуть, и мама не может отказать себе в удовольствии громко крикнуть ему: «До свиданья!» — и помахать рукой, отчего он подскакивает и оглядывается с гримасой.
Однако уроки и чаепития продолжаются, и сопротивление Ле Морвана слабеет. Я знаю по собственному опыту: если мама забрала себе что–то в голову, она уже ни за что не отступится и будет добиваться своего с муравьиным упорством. В один прекрасный день, после одной. из подобных бесед, Ле Морван, уже выйдя на лестницу, внезапно вытащил из портфеля толстую тетрадку, в последний раз налился румянцем, ни слова не говоря протянул ее маме и ударился в бегство, перескакивая сразу через несколько ступенек.
Мама в восторге унесла и заперла добытое сокровище на верхней полке стоящего в спальне шкафа, над простынями, там, где хранились некогда старые елочные украшения и прочие безделушки вроде никому не нужной шкатулки, которую не знали куда девать. Я был очень разочарован, что не смогу прочесть таинственную тетрадку. И еще больше удивлен: мама приложила столько усилий, чтобы вырвать у Ле Морвана эти излияния сердца, а теперь совсем не спешит эти страницы читать. Она забросила тетрадку в шкаф и, казалось, совершенно о ней забыла!
Я еще не знал, что такой образ действий лишний раз подтверждает афоризм одного писателя, рассуждавшего о человеческих слабостях, которого мой наставник очень уважал и часто цитировал: мама больше любила самый процесс охоты, чем ее добычу. Бедняга Ле Морван познал это на собственной шкуре.
Мне редко доводилось встречать человека более несчастного, чем Ле Морван, каким я его наблюдал на последующих уроках, когда, чтобы избежать каких бы то ни было разговоров, он заваливал меня труднейшими логическими анализами и арифметическими задачами, а сам ковырял в ушах с таким остервенением, что я начинал опасаться, как бы он не оглох. Он ожидал приговора, который со дня на день откладывался. Больше того, мама проявляла к Ле Морвану почти полное безразличие: он уже не был для нее тайной. Чай она подавала теперь на скорую руку и сводила застольную беседу к замечаниям по поводу моих успехов и моего здоровья. Наконец настал день, когда она вместе с подносом принесла толстую тетрадь, положила ее спокойно на стол и принялась как ни в чем не бывало заваривать чай, делая это основательно и неторопливо. Когда перед каждым из нас была поставлена дымящаяся чашка, когда задан был ритуальный вопрос: «Хорошо ли мы поработали сегодня?» — и на него был получен столь же ритуальный ответ, она положила руку на тетрадь и объявила, с особым значением налегая на каждое слово: