— Как тебя зовут?
Она открыла рот и не сказала. Только повела головой — то ли от жара, то ли ей стало нечем.
— Потом скажет, — тихо сказала Ганна.
Я подхватил её на руки.
Она была лёгкая, как охапка сухого лапника, и тут же перестала держаться сама — обмякла, устроила голову у меня под ключицей и вцепилась пальцами в телогрейку.
И меня повело.
Перрон. Гарь. Толпа, крик, паровоз под парами. Косичка, одна расплетена. Горячая ладонь в моей руке и «поклянись, что вернёшься за ним».
Девять лет. У этой те же девять.
Я сжал зубы и пошёл.
Лёгкие напомнили о себе на первом повороте: под рёбрами заскребло, в горле встало знакомое, сухое. Я поймал это на выдохе и задавил, не сбив шага.
— Дай мне, — шепнул Гринь.
— За шоссе дам.
Два сорок до подачи.
Глава 16
К шоссе шли канавой, по глине, гуськом, прижимаясь к склону.
Свет пришёл сверху и сразу: жёлтая полоса метнулась по краю и пошла обратно.
Я поднял руку, и колонна легла на дно. Все девять. Без единого звука — этому Ганна успела выучить их за те двадцать минут, что вела от забора.
Фонарь был у водопропускной трубы, шагах в сорока. Голоса: один немецкий, ленивый, второй местный — полицай.
И тут закашлял ребёнок.
Сначала тихо, в кулачок. Потом громче. В ночной тишине это било, как топор по стволу.
Мать сунула ему ладонь на рот. И держала.
Держала слишком долго.
Я видел, как маленькое тело перестало упираться и обмякло у неё на локте и голова свесилась назад.
До неё было четыре шага по мокрой глине, и каждый из этих шагов было слышно.
Я прошёл их на четвереньках, за три вдоха, и взял её за запястье.
Она не отпустила. Вцепилась мёртво, и глаза у неё были круглые и пустые: она уже не соображала, что делает, она только знала, что нельзя шуметь.
Я разжимал ей пальцы по одному. Молча. Она дёрнулась, и я придавил ей плечо к глине, чтобы не поднялась.
Ребёнка перевернул на бок и мизинцем прошёл у него во рту. Пусто. Ничем не подавился — ему просто не давали дышать.
Я запрокинул маленькую голову и приподнял подбородок.
Секунда. Вторая.
Девочка втянула воздух с тонким скрипом и закашляла — но уже в мою ладонь, потому что ладонь я подставил заранее.
Фонарь наверху качнулся в нашу сторону.
Я лёг рядом и не дышал.
Луч прошёл по краю, задел бурьян, ушёл обратно. Полицай наверху заговорил громче — он там что-то доказывал, и по одному голосу было слышно, что чужой самогон занимает его сильнее, чем чужая канава.
Я нашёл руку матери и вложил в неё голову ребёнка. Набок.
— Так держи, — сказал я ей в самое ухо. — Считай до ста. Про себя. Начинай сейчас.
Ей нужно было занять руки и голову, иначе через минуту она бы завыла.
Она зашевелила губами.
Гринь подполз сзади.
— Самогонщиков ищут, — выдохнул он мне в затылок. — Не оцепление. Полицай ругается, что их с поста сняли и гоняют за спиртом.
Пересидеть их было нельзя: искать они будут долго, а у меня на дне канавы девять человек, трое из них дети и один почти не дышит.
Значит, патруль надо было не пересидеть, а убрать.
— Лежите все, — сказал я. — Что бы ни было.
Архип шевельнулся где-то за спиной. Я не оборачивался: он и так знал, что делать, и знал, что стрелять нельзя ни при каком раскладе.
Я вылез из канавы шагах в тридцати от них, со стороны шоссе, и пошёл на фонарь открыто, вразвалку, как ходит человек, который всю ночь ковырялся в балласте и хочет спать.
— Halt!
Немец вскинул винтовку. Полицай отступил на шаг и посветил мне в лицо.
Я сунул руку за пазуху — медленно, чтобы у него ничего не дёрнулось, — и вытащил жестянку ночного путейского пропуска.
— Ну что вы тут светите, — сказал я устало и зло, глядя не на немца, а на полицая, потому что говорить с ним было естественнее. — Двое со спиртом ушли к банькам за депо. Четверть тащили, я сам видел. Туда светите, а не мне в глаза.
Полицай перевёл. Немец буркнул что-то себе под нос.
Слово «баньки» полицай понял раньше, чем я договорил, — по лицу было видно, что он их знает и что бывал там сам.
Он толкнул немца в бок и заговорил быстро.
Фонарь качнулся и пошёл влево, к депо.
Пропуск мой немец так и не взял. Даже не глянул.
Я постоял, сплюнул и побрёл в ту же сторону, что и они, только по кювету, — потому что человек, который после разговора с патрулём сворачивает в поле, интересен вдвойне.
Двести шагов по кювету. Потом канавой обратно.
Шесть минут. Ровно те шесть, которых у меня не было.
И заплатил я не только минутами.