Выбрать главу

Однажды, когда Толик собирался к Сережке, Оля шепнула умоляюще:

— Возьми с собой.

Польщенный ее просительным тоном, втайне радуясь, Толик все же счел нужным нахмурить брови:

— Болтать не будешь?

Оля, засмеявшись, взъерошила ему волосы и юркнула за ситцевую занавеску. Там, на полатях, стоял сундучок, в котором хранилось все, что она принесла с собой из дому. Оля достала иголку с ниткой, две пары чистых отглаженных портянок и кожушок-безрукавку из заячьих шкурок.

— Отцов, — пояснила Оля и улыбнулась виновато: — Хотела дядьке Антону подарить, да у него и своего теплого хватает.

Кожушок Сережка принял с благодарностью. Тряпье, которым он накрывался, грело плохо, он порядком зяб по ночам.

Пока Сережка сидел на соломе, наслаждаясь теплом кожушка, Оля чинила шинель. Пришила полуоторванный ворот, приметала хлястик, болтавшийся на одной пуговице, заштопала прореху под рукавом. Когда дело дошло до портянок, Сережка застеснялся, и Оля повернулась к нему спиной. С помощью Толика Сережка переобулся, а точнее сказать, сбросил с ног вконец истрепавшуюся рвань с пуговицами — остатки гимнастерки, подаренной Иваном Петровичем, и завернул ступни в принесенные Олей онучи. Толик старался не смотреть на Сережкины ноги, до того страшны они были — сизые, в кровоподтеках, безобразно опухшие.

— Лапоточки бы мне, — раздумчиво сказал Сережка, обматывая онучи веревками.

В самом деле: ни в ботинки, ни в сапоги его ноги не влезли бы. И Оля пообещала ему достать лапти... С тех пор так и повелось: занятая с утра по хозяйству, Оля к полудню или к вечеру обязательно выкраивала час-другой, чтобы побывать у Сережки. И почти всегда заставала у шалаша Толика, который проводил там все свое время, все больше привязываясь к солдату.

Обычно Толик брал с собой книжку и, устроившись у входа в шалаш, читал. Книжка лежала на коленях, руки — чтобы не зябли — Толик засовывал в карманы. И не было нужды вынимать их: когда страница кончалась, он приподнимал колени и, нагнувшись, переворачивал лист языком.

— Интересно? — спрашивал Сережка из шалашной полутьмы.

— Про пиратов, — почему-то конфузясь, отвечал Толик и предлагал: — Может, вслух почитать?

— Валяй, Синица (фамилия Толика была Синицын), — равнодушно соглашался солдат.

Прочитав немного, Толик спрашивал:

— Ну как?

Солдат молчал.

— Сергей! — тихонько окликал его Толик и оборачивался: смутно виднелся задранный кверху подбородок, с хрипом, посвистом поднималась и опускалась Сережкина грудь. Прерывисто вздохнув, Толик переворачивал языком страницу и снова читал про себя...

У Оли была легкая, почти беззвучная походка. Она появлялась всегда неожиданно. Толик вдруг слышал над собой частое, торопливое дыхание и, подняв голову, видел милое темноглазое лицо.

— Уж бежала, бежала, стирку дома бросила. — Оля поправляла сбившийся платок и опускалась на корточки. — Спит?

В шалаше шуршала солома, потом шуршанье заглушал долгий надсадный кашель и лишь после этого Сережка откликался сердито:

— Не сплю я... С чем пожаловала?

К Оле солдат был неизменно суров. Как-то признался он Толику, что стыдно ему перед ней за свою худобу, грязную шинель и нестриженые волосы, за всю свою опостылевшую, тошнотную, бабью беспомощность.

Впрочем, в редкие часы, когда хворь отпускала Сережку, он разрешал Оле сидеть, сколько ей хотелось, и даже без заметного раздражения выслушивал деревенские новости. И в общем-то молчаливая, грустноватая Оля, вмиг раскрасневшись, счастливо и благодарно сияя глазами, начинала говорить без умолку. Новости были маленькие и большие. Исчез, как сквозь землю провалился, староста Василий, оставив для «германо-фашистского хвюрера, косоглазого Гитлера» письмо, полное матерных слов. Напился вдребезги Антон и побил одну из родственниц-беженок, нудную, злую бабу. Родила сынишку солдатка Настя, на свадьбе которой гуляла деревня в начале года.

— Все мальчики, мальчики нарождаются, — частила Оля, — небось долгая, долгая война будет.

Давеча зашли немцы в хату к Авдотье, а у нее под полом боровок хрюкает; боровка отправили на немецкую кухню, а старухе за сокрытие живности, как девчонке какой, уши надрали. Дед Агафон устраивает в своей пятистенке каждовечерне моления о возвращении с войны живыми-невредимыми односельчан — «воинов Христовых»...

А о партизанах — это больше всего интересует Сережку, и Оля виновата шмыгает носом — опять ничегошеньки, ни слуху ни духу.

Сережка слушал, подрагивая уголками губ, неопределенно хмыкал, иногда бледно улыбался, чаще — досадливо морщился.

Все же однажды Толик расшевелил его: принес листовку, сброшенную с самолета. Сережка схватил ее жадно. В листовке говорилось, что немцы застряли под Москвой, что бьют их все сильней и что близок час освобождения братьев и сестер, томящихся под игом немецко-фашистских оккупантов. Внизу жирными буквами: «Жители временно оккупированных территорий! Вступайте в партизанские отряды, усиливайте сопротивление врагу! Пусть земля горит под ногами захватчиков!»