— Побежал? — спросил Толик.
— Сухов-то? Нет, не побежал. Посидел еще малость. Все ухо трогал. Потом почапал к проселку, напоследок обернулся: «Пожалеешь, — говорит, — еще вспомнишь Сухова».
— Нельзя тебе тут оставаться, — робко начал Толик. — Молчи! — досадливо прервал Сережка. — Разве в этом дело? Думаешь, боюсь их? Я сейчас, как птенец в гнезде, — бери, кому не лень, голыми руками. Вот что обидно! — Схватил Толика за плечи, тряхнул: — Винтовка нужна! Винтовка! Понял?
Быстротечный, но жестокий бой прогремел в двух верстах от деревни в редком мелколесье, среди чахлых березок, на сочно-зеленых подушках клюквенного болота. Тогда, в июле, ягоды только начинали завязываться, а теперь на них, взбодренных первыми морозцами, крепких и розовощеких, любо было глянуть. Кочки будто накинули на себя яркие косынки, до того сильная, буйная кустилась повсюду ягода.
Толик осторожно шел по мелколесью. Смотрел под ноги, стараясь не наступить на клюкву. Он не мог отделаться от мысли, что кровь, впитавшаяся в землю, напоила собой ядреные бусины. Может, так и было. Может, поэтому нынешней осенью и не налетели на ягодник бабы с ведрами да лукошками, как налетали каждую осень.
Те, чья кровь пролилась в этой низине, лежали теперь под коричневыми торфяными бугорками, уже осыпавшимися, оплывшими, размытыми дождями. Толик помнил их — мертвых солдат, лежавших под березами на зеленых подушках, кто ничком, кто лицом к небу, широко раскинув руки, кто на боку, с коленями, подтянутыми предсмертной судорогой к подбородку.
После боя немцы пригнали сюда всех оставшихся в деревне. Бабам, старикам, подросткам дали лопаты, приказали закапывать мертвецов. Бабам делалось дурно, у дедов дрожали бороды. Мертвых едва успели присыпать землей, как немцы закричали: «Век, век!» — и погнали людей назад в деревню. У Толика кружилась голова. До самой околицы преследовал его тошнотворно гнилостный запах смерти...
Плохо, плохо схоронили они солдат! Из-под бугорков, видел Толик, торчали полы шинелей, высовывались скрюченные руки, лепились к земляным комьям ослизло распластанные пилотки. Но запаха смерти не было. Сколько ни принюхивался Толик, пахло грустно и хорошо — мокрой корой, лежалыми листьями, спелой ягодой; дышалось глубоко и легко чуть сыроватой осенней свежестью.
Толик пересек низину и поднялся на открытую возвышенность, откуда были видны деревня, и поле за нею, и дальний лес на горизонте. Здесь немцы схоронили своих. За аккуратной березовой оградой безукоризненно ровными рядами стояли кресты, на каждом — каска, на скрещении планок — медные дощечки с именами павших.
Много лет спустя, вспоминая это кладбище, Толик понял горделивую, торжественно-мистическую мысль его устроителей. Они выбрали самое высокое место в окрестности, чтобы бессмертные души германских воинов парили над завоеванными ими безбрежными пространствами, чтобы пребывали в вечной, никогда не скончаемой радости победителей, отдавших жизни свои не зря, что бы ликовали и возносились еще выше, видя болотистую низину и в ней зарытых без славы и почестей, кое-как, русских — бывших хозяев этих лесов, полей и рек, широкой страны своей.
Толик понял это много позже. А тогда, осенью сорок первого года, он стоял у ограды и дрожал от тоски и отчаяния. Он не раз проходил мимо немецкого кладбища, но лишь теперь почувствовал с пронзительной силой всю меру несправедливости судьбы к мертвым солдатам: чужие на чужой земле были похоронены как люди, свои на своей земле гнили в болоте.
Все поплыло у него перед глазами. Он шагнул за ограду и не помня себя ударил кулаком по каске. Она не упала с креста, лишь закачалась. Толик поднес к лицу кулак: пораненный об острый край каски, он багровел рваной ссадиной. Толик пнул ногой крест и, всхлипывая, побежал в низину.